Случай Эренбурга
Шрифт:
Тут я должен сказать, что эта мысль пришла в голову не только мне. И даже мне — не первому. Первой, сколько мне помнится, была Вика Швейцер. А ездили к Эренбургу с просьбой подписать это письмо Сарра Бабенышева и Рая Орлова. И он подписал. Правда, не сразу, а выдвинув — в ультимативной форме («иначе не подпишу») — требование, чтобы в текст письма была внесена довольно существенная оговорка: «Хоть мы и не одобряем…» Что то в этом роде [4] .
Этот его ультиматум дал повод многим моим друзьям покатить на него очередную бочку.
4
Написав все это по памяти, я все-таки решил себя проверить. Разыскал текст нашего коллективного письма (он опубликован в книге «Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля». М., 1989) и сразу нашел там ту вписанную по настоянию Эренбурга оговорочную фразу. Привожу ее полностью; «Хотя мы не одобряем тех средств, к которым прибегали эти писатели, публикуя свои произведения за границей, мы не можем согласиться с тем, что в их действиях присутствовал антисоветский умысел, доказательства которого были бы необходимы для столь тяжкого наказания». Фраза эта не только не противоречила общему тону письма, но и ничуть с ним не диссонировала, поскольку тон этот был вполне законопослушный. Мы смиренно просили, чтобы нам выдали осужденных «на поруки» (была тогда такая форма смягчения приговора для хулиганов и алкоголиков). Таким образом, мы не отрицали их вины, именуя ее, правда, не преступлением, а всего лишь «совершенными ими политическими просчетами и бестактностями».
Впрочем, почти все они (за редкими исключениями) и раньше относились к Эренбургу прохладно. Некоторые прямо говорили, что недолюбливают его, и это меня не удивляло и даже не сильно задевало. Но отношение к нему Шурика Воронеля, с которым мы однажды заговорили на эту тему (как раз вот в связи с тем письмом в защиту Синявского и Даниэля), меня поразило.
Имя Шурика уже мелькнуло на этих страницах. Но тут настало время сказать о нем чуть подробнее.
Когда я впервые читал «Люди, годы, жизнь», самым интересным для меня там были «люди». Что ни говори, подумал я тогда, а портреты современников у Эренбурга получились выразительные. Особенно, помню, очаровал меня тогда нарисованный им портрет Андрея Белого. Даже не весь этот эренбурговский очерк, а самое его начало:
В кафе «Прагер-диле» иногда приходили русские писатели. Разговоры между ними были шумливыми и путаными; и кельнеры никак не могли привыкнуть к загадочным завсегдатаям Однажды Андрей Белый поспорил с Шестовым, говорили они о распаде личности, и говорили на том языке, который понятен только профессиональным философам. Потом настал роковой «полицейский час», в кафе погасили свет, а философский спор не был закончен.
Как забыть последующую сцену? В створках вращающейся двери кричали Андрей Белый и Шестов. Каждый, сам того не замечая, толкал вперед дверь, и они никак не могли выйти на улицу. Шестов, в шляпе, с бородой, с большой палкой, походил на Вечного жида. А Белый неистовствовал, метались руки, вздымался пух на голове. Старый кельнер, видавший виды, сказал мне: «Этот русский, наверно, знаменитый человек…»
Вот как надо писать! — завистливо подумал тогда я. Всего несколько строк, а как много сказано. В сущности, портрет уже готов. А главное, сразу — одной короткой пластической сценой — выявлен не только внешний облик, но и самая суть рисуемого образа.
Научиться этому умению, наверно, нельзя. Им надо обладать. Ну а кроме того, в данном конкретном случае Эренбургу просто повезло: увидав такую картину, трудно было ее забыть. Ну, а уж вспомнив, как было не превратить ее в символ, в своего рода ключ к постижению самой сути того человеческого характера, который ему предстояло изобразить.
Позавидовал я, стало быть, не только — и даже не столько — таланту Эренбурга и его писательскому мастерству, сколько тому, что перед ним оказалась такая великолепная натура. И тогда с грустью подумалось, что мне вряд ли когда-нибудь выпадет такое везение.
Но вот оказалось, что такой случай и мне вроде представился.
Только я подумал, с чего бы мне начать мой рассказ о Шурике Воронеле, как —
Ясное, солнечное коктебельское утро. Мы идем к горе Волошина, чтобы взобраться на ее вершину, к легендарной могиле легендарного поэта. Мы — это человек пятнадцать, компания довольно пестрая. Всем жарко. Но некоторые стараются все-таки идти быстрее, чтобы успеть вернуться назад до наступления полуденного зноя, а другие — еле плетутся. В результате образовалась длинная цепочка, хвост которой нам, идущим впереди, почти не виден. А впереди — мы с Шуриком. Увлеченные спором (тут надо сказать, что ни на день, ни на час, ни на минуту не прекращающийся спор был тогда постоянным состоянием нашего общения. О чем мы спорили? Да обо всем на свете… В том числе, конечно, и об Эренбурге, мемуары которого тогда были постоянным источником не только наших споров) — так вот, увлеченные этим, целую вечность длящимся спором, мы невольно убыстряем шаг, а когда оглядываемся, выясняется, что так оторвались от своих, что спутников наших совсем уже не видно. Некоторое время мы стоим и поджидаем отставших. И всякий раз первым нас догоняет мой друг Лазарь: ему тоже скучно плестись с еле перебирающими ногами, утомленными зноем женщинами. Но и за нами гнаться ему тоже не больно хочется. Некоторое время он идет вместе с нами, прислушиваясь к нашему спору, но не принимая в нем участия. Потом снова отстает. Минут десять спустя опять нагоняет. И снова отстает. И так — несколько раз. Представление о ходе нашей дискуссии у него, таким образом, получается клочковатое. Но какое-то впечатление о ней у него тем не менее все-таки сложилось. И вечером он этим своим впечатлением со мной поделился.
— Больше всего меня поразило, — сказал он, — что на протяжении всего вашего бесконечного спора вы несколько раз поменялись своими взглядами. Приближаясь к вам, я всякий раз с изумлением обнаруживал, что точку зрения, которую десять минут назад с пеной на губах отстаивал Саша, теперь защищаешь ты. А он так же яростно отстаивает сейчас противоположную.
Все это Лазарь высказал мне с нескрываемой иронией. И смысл этой его иронии состоял в том, что оба мы с Воронелем — неисправимые спорщики, которым, в сущности, совершенно все равно, о чем спорить и какую точку зрения отстаивать: дай только вволю поспорить.
На самом деле это было, конечно, не так.
Просто в ходе этих наших бесконечных споров я постепенно стал понимать, что главное в споре — не победить, нащупав слабые стороны в аргументации оппонента. Это как раз самое легкое. Главное — по-настоящему понять его точку зрения. А понять — это ведь значит освоить, то есть в какой-то степени сделать ее своей. Во всяком случае, увидеть, что и в ней тоже заключена некая правда. И столкнулись в нашем споре, стало быть, не правда (которую отстаиваю я) с неправдой (которую защищает мой оппонент), а одна правда — с другой правдой.
Позже я узнал знаменитую формулу (кажется, Бора), согласно которой мысль, которая представляется нам истинной, а противоположная ей ложной, — это, в сущности, мелкая, плоская мысль. По-настоящему глубокой можно считать только ту мысль, по отношению к которой и противоположная, противостоящая он мысль — тоже верна.
Услышав в чьем-то пересказе это замечание Бора (наверно, все-таки Бора), я обрадовался: к тому времени это уже совпадало с моим собственным опытом. И этот свой опыт я обрел именно вот в тех бесконечных моих спорах с Шуриком Воронелем.
Ведь до этого мне приходилось спорить в основном с моими коллегами-гуманитариями. А Шурик был — физик. И он привнес в наши споры совершенно незнакомый мне до того тип мышления. Позже, встречаясь и беседуя с другими — иногда даже весьма крупными — учеными-физиками, я убедился, что этот тип мышления далеко не всем им был присущ. Во всяком случае, когда они рассуждали на гуманитарные темы. Шурик от этих своих коллег отличался тем, что его опыт физика неизменно давал себя знать в обсуждении именно гуманитарных проблем.
Когда я с ним познакомился (это было в начале 60-х), он произвел на меня впечатление прирожденного ученого-естественника. Он был влюблен в свое призвание физика-экспериментатора, суть которого, как он мне объяснил, состояла в том, чтобы задавать вопросы природе. И этому своему призванию он был верен. Верен настолько, что не только себе, но и коллегам — сотрудникам, ученикам — не позволял ни на миг изменять ему ради других склонностей и увлечений, какими бы почтенными эти склонности и увлечения ни были.
Одному молодому физику, увлекшемуся самиздатом и правозащитной деятельностью, он даже сказал:
— Вы должны решить для себя, кем вы хотите быть: ученым или профессиональным революционером. Два эти рода деятельности несовместимы. Наука требует человека целиком.
Сам он, однако, этому принципу не последовал. В какой-то момент стал «профессиональным революционером» и даже начал издавать подпольный журнал «Евреи в СССР», из которого потом вырос и поныне выходящий в Иерусалиме журнал «22». (Шурик и сейчас его главный редактор.) Позже он написал несколько книг и множество статей на темы философские, исторические и даже литературоведческие.