Смех под штыком
Шрифт:
Одним словом, как там ни придумаешь, а перейдешь фронт, и никто тебе — ни боже мой. Другой посмеется, спросит: «Бабушка, куда топаешь?» — «А?.. щиво, шаколик ты мой? До деревни, шаколик, до деревни». — А я даже и назвать ее не знаю как. И вот сколько езжу — не было несчастья. Правда, недавно случилось. Крушение было. Слыхал? Харьковский скорый разбился. Вот ужасу было. Сколько людей побило. И я ехала. Ну, паника поднялась, я обмерла, мешок свой прижала, чтоб не потерять; вагон мой — кувырк, — и, как видишь, — ничего. И мешок со мной. Только ушибло, да скоро отлыгала… Так-то, сыночек, у старухи поучиться вам нужно, как работать. Вы и страху терпите, а я вот и не храбрая, а ничего не боюсь… А что мне? Ну, арестуют. Да не может этого быть: кому нужна бабка в семьдесят лет, а у меня, кстати, и зубов половины нет. Ну, скажем, арестуют. Посмотрели в мешок: «Это что такое?» — «А? Што такое приключилось с мешком?.. Документы? А что эта за притча такая, документы, вы об’ясните старухе, шаколики?» Да сама глянешь, всплеснешь руками: «Сорок мучеников, сгинь, пропади, нечистый, согрешила, чужой мешок в поезде стянула». Вот тебе и весь сказ… А теперь дай мне денег за потеху, я тебе к утру такой геройский костюм принесу, что ахнешь. Ложись отдохни, сынок, потерпи до завтра.
Утром принесла ему узелочек, скомандовала примерять. Долго ходила по базару, каждую вещь подбирала, чтобы все было прилажено, все соответствовало; за каждую вещь по полчаса торговалась, чтобы хозяйская копейка не уплыла в спекулянтские руки, прибегала к нехитрым базарным уловкам: делала вид, что вещь, скажем, штаны ей не нравятся, широки больно, и она уходила, зная, что спекуляшка побежит за ней; тогда она прикидывала щедро рублишко и брала вещь, не спрашивая, будто хозяин уж согласился.
Переоделся Илья в передней, вошел. Мотя всплеснула от восторга руками:
— Ну, и молодец ты в нем! Только дай я штаны подправлю, а то дюже мотня оттопырилась, я ее подберу сборочкой — и ладно будет. А ты сам уж потом «подновишь», будто давно носишь.
Пошла Мотя за бланками документов, а Илья начал трудиться над своим костюмом, сняв его и временно облачившись в прежнюю одежду. Долго возился в передней, пыхтел, громыхал печной дверкой, скрипел кирпичами.
Пришла Мотя и ужаснулась, всплеснув, конечно, руками: «Батюшки мои, да ты перестарался!» А Илья самодовольно улыбается, похаживает взад и вперед. Было чем полюбоваться: на плечах погоны выведены химическим карандашей: на одном лычка отмечена, на другом — звездочка, фуражка на лоб сдвинута, будто его по затылку смазали; кокарда — наискосок, рубашонка тесная, петушится, штаны с тавром.
Получил от Моти бланки воинских документов, выбрал себе по вкусу, написал, что он-де солдат распронаэтакого ударного полка отпущен на две недели. Сам расписался за всех, бумажку подсушил, вывалял. Все готово. Ходит себе именинником, улыбается. Попробуй-ка, подступись к нему.
Арестуют — в гауптвахту отправят, а там хоть целый год держи, ничего не выяснишь. Да кто его посмеет арестовать? У него же документ всего на две недели! Самый надежный документ. И писать их можно без счету: печати свои.
Устроил свои дела, получил бомб, шнуров, капсюлей, пироксилиновых шашек. Уложил все это, кроме капсюлей, в мешочек из-под крупчатной муки, переложил газетами и пошел вразволочку прямо на станцию.
Там ему почет, все от него расступаются, билет взял без очереди (не всегда же литера дают), к поезду прошел без очереди — шпики, когда мимо проходил, смотрели, как на пустоту. — Сел в вагон первого класса… на ступеньку — и покатил… Эх, и хорошо же было ехать! Поезд несется чортом! Ветер свистит, ласкает лицо, а он полной грудью воздух вдыхает, трепещет от счастья, каждому кустику, каждому домику радуется. А тут целая панорама: необ’ятный луг, переплетенный голубыми рукавами Дона; хутора, скатывающиеся от полотна к Дону, вдали за морем — взбежавший на холм Таганрог. Хорошо жить!
Прошла поездная бригада, всех сгоняет с тормозов, а ему, солдатику, можно, у него и билет не спросили, зря деньги затратил.
Ночью — пересадка. Сел в товарный вагон. Сумочку с бомбами — под голову, — и завалился спать, чтобы никто не поинтересовался содержимым сумочки, и чтобы самого не беспокоили излишними проверками документов. К утру нужно быть свежим, бодрым.
И пошла работа веселая, спокойная. И как он сам не догадался, сколько риску, страхов, неудобств было. А теперь — ездит, как в своих поездах. На вокзалах ночами не слоняется, не дразнит аппетиты стражников да шпиков, теперь забрался под стол, завернулся в шинель (это ему Борька подарил, от германской войны осталась у него, ветхая, как рогожа), так завернулся в шинель — и спит напропалую. И голодный не бывает: теперь уж в буфет не заглядывает, на кой чорт он ему нужен, когда бабы шеренгами около станции торгуют, — купил, скажем, курицу, фунта три хлеба; примостился в тени, скушал и сидит улыбается от блаженства.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Связей Илья не привез. Как начинать работу трем человекам, не имеющим ни одного знакомого, ни одной надежной квартиры?
Во дворе постоялого, в конуре живет рабочий. Но что это за рабочий! В комнатушке — железная кровать, на ней — три доски, в изголовье — кучка тряпья, на пыльном подоконнике — кружка, огрызок хлеба. Сам оборван, замаслен, грязный. Вид страдальческий, забитый. Типичный спившийся босяк. Но он никогда не бывает пьян, его питание — кусок хлеба и бутылка молока. Уж холодно вечерами, сентябрь, а он гнется в своем пиджачишке… Разве попытать? Труслив будто, но выбора нет. Илья понемногу охаживает его, но тот насторожен; Илья ведь солдат, а Пашет — господин.
Начало работы вялое. Пашет ходит по комнате, курит, временами останавливается и разглядывает папиросу. Хозяйка уж приглянула его для своей дочки: засиделась девка, ребята воюют, а ей подавай жениха: девка — огонь, в телесах, в весе, и лицом не «абы що». Он, правда, из панов, но обходительный, а у дочки ж приданное есть: одна дочь у старого; помрет он — подворье им останется, а в подворье — пристроечек, надстроечек, городушек, два дома — есть на что посмотреть. И в сундуках наготовлено. Хозяйка — баба дошлая, ей бы дипломатом быть, а не босиком по двору бегать. Перво-наперво начала подкармливать Пашета: борща принесет жирного, на троих, таких, как Илья, потом жареной баранины чашку, потом на закуску что-нибудь. А денег совсем мало берет. Подсунула дочку: пусть та носит. Пашет — ничего. Кушает. И Илья помогает. А иногда и Борька приезжает, тоже помогает.
Однако хозяйка выручает их: иногда стражники на постоялый заглядывают, проверяют приезжих, а сюда, наверх, — никогда, потому, что жильцы эти — люди самые, что ни на есть порядочные, и беспокоить их нельзя.
У Пашета завелась «она». И у Ильи завелась «она». Эта уже — красавица. Светлая шатенка. Хрупкая, изящная, будто выточена из мрамора. Брел как-то Илья в своем шутовском одеянии на базар мимо синагоги. Около ватагами играли детишки, толпами ходили дельцы в черных шляпах, точно на биржу сошлись. Вдруг он почувствовал пристальный взгляд, обернулся в сторону — со скамьи медленно поднялась «она» и, не сводя с него взора, пошла к нему, как в полусне. Он завернул за угол. Она последовала за ним: «Вы — Илья?»… — «Вы — Бетти?»… — «Но почему вы здесь? Вы — комиссар дивизии, были под Енакиево, и теперь — здесь? Вас же узнать могут»… — «Пойдемте куда-либо, расскажу»…
Встреча была очень приятна Илье: он рассчитывал получить через нее так необходимые связи, и потом, все-таки… «она» да еще красавица. Она во время отступления работала у него в подиве. В одном из городов он оставил всех женщин, кроме Маринки. Бетти после этого пережила много нужды, а в Харькове даже в обмороки падала от истощения. Осталась. Пришли белые, и она вернулась в дом отца. Теперь она, казалось, забыла про жестокость Ильи, про его оскорбительное пренебрежение к ее обаянию. Но он не пренебрегал, он не смел, потому что она была очаровательна.
Привела она его в свой дом, в свою игрушечную, чистенькую, уютную комнату и принялась расспрашивать его. Вся многочисленная семья в это время отсутствовала по случаю праздника, иначе бы все до последнего малыша заинтересовались всем, что было у Ильи на сердце и под сердцем. Он мало рассказал о себе, заверил лишь, что он не изменил и намекнул, что ему нужны связи. Она, как это ни странно, сразу поверила ему: ведь евреи — ужасные скептики.
Угостила его папиросами, взяла на колени гитару и тихо аккомпанировала его словам. Когда же он умолкал и надолго, она рассказывала о своих переживаниях в Харькове, когда с ней так бесчеловечно поступили, будто не он был виновником этого; потом нежно, чудесно, чуть хриплым от простуды голосом капризно запевала: