Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Смерть Артемио Круса
Шрифт:

— Пожалуйста, без воды.

Она как-то спросила его, неужели ему неинтересно, куда, на кого или на что смотрит эта стоящая на качелях девушка в белом платье — в белом с тенями, — украшенном голубыми лентами. Она сказала, что всегда что-то остается за рамкой, потому что мир, изображенный на картине, продолжается дальше, простирается вокруг и полон других красок, других людей, других стремлений, благодаря которым картина создавалась и существует. Они вышли на улицу, всю в сентябрьском солнце. Бродили, смеясь, под арками улицы Риволи, и она сказала, что ему надо побывать на Вогезской площади — это, пожалуй, самое красивое место. Они остановили такси. Он развернул на коленях карту метро, а она, держа его под руку, чувствуя на своей щеке его дыхание, водила пальцем по красной линии, позеленей; И говорила, что ее приводят в восторг эти имена, которые все время повторяла: Ришар Ленуар, Ледрю-Роллэн, Фий дю Кальвэр…

Он передал ей стакан и снова принялся вращать астрономический глобус, читать названия знаков: Лев, Водолей, Рыбы, Весы, Скорпион, Телец. Он крутил шар, скользя пальцем по поверхности, касаясь холодных далеких звезд.

— Что ты делаешь?

— Смотрю на мир.

— А…

Он встал на колени и поцеловал ее распущенные волосы; она кивнула головой, улыбнулась.

— Твоя жена хочет эту софу.

— Я слышал.

— Как ты посоветуешь? Быть великодушной?

— Как хочешь.

— Или эгоистичной? Забыть о ней и ее просьбе? Я предпочитаю быть эгоистичной. Великодушие иногда похоже на грязное оскорбление, к тому же бессмысленное, не правда ли?

— Я тебя не понимаю.

— Поставь еще пластинку.

— Какую теперь хочешь?

— Ту же самую. Поставь ту же самую, пожалуйста.

Он посмотрел номера на обеих сторонах пластинок.

Поставил их по порядку, нажал кнопку, и первая пластинка, глухо стукнувшись, упала на замшевую поверхность диска. Он почувствовал смешанный запах воска, разогретого механизма и полированного дерева и снова стал слушать — взлет клавесина, мягкое скольжение к радости, отрешение от клавесина, отрешение от неба, чтобы вместе со скрипками коснуться твердой земли, опоры, спины гиганта.

— Так достаточно громко? — спросил он.

— Немного громче. Артемио…

— Да?

— Я больше не могу, мой любимый. Ты должен сделать выбор.

— Потерпи, Лаура. Подумай…

О чем?

— Не надо принуждать меня.

— Принуждать? Ты меня боишься?

— А так разве нам плохо? Чего-нибудь не хватает?

— Кто знает. Может быть, всего хватает.

— Я тебя плохо слышу.

— Нет, не приглушай. Музыка не мешает, начинаю уставать.

— Я тебя не обманывал. Не вынуждал.

— Я не смогла, ты не меняешься. Не хочешь меняться.

— А я люблю тебя такой, какая ты была и есть.

— Как в первый День?

— Да, так.

— Но сейчас не первый день. Теперь ты узнал меня. Скажи.

— Пойми же, Лаура, пожалуйста. Об этом трудно говорить. Надо уметь сохранять…

— Видимость? Или ты боишься? Ведь ничего не случится. Будь уверен, что ничего не случится.

— Мы собирались идти.

— Нет, не стоит. Уже не стоит. Сделай громче.

Ликующие скрипки зазвенели стеклом: радость и отрешение. Веселость искусственной улыбки, блеск ясных глаз. Он взял со стула шляпу. Пошел к выходу. Остановился, коснувшись двери. Оглянулся. Лаура, сжавшись в комок и обхватив подушки, сидела спиной к нему. Он вышел. Осторожно прикрыл за собою дверь.

* * *

Явновь просыпаюсь, но на этот раз с криком: кто-то воткнул мне в желудок холодный и длинный клинок. Не Я, а кто-то другой — сам Я не могу покушаться на собственную жизнь. Кто-то другой воткнул стальной клинок в мое нутро. Я протягиваю руки, стараюсь привстать, но чужие пальцы и руки удерживают меня; чьи-то голоса успокаивают, говорят, что Я должен лежать неподвижно, и чей — то палец поспешно набирает номер телефона, срывается с диска, снова набирает и опять срывается; наконец, правильно — вызывают доктора: скорее… скорее… потому что Я хочу подняться, чтобы заглушить боль, но они меня не пускают. Кто это «они»? Кто? А спазмы усиливаются, как кольца змеи сжимают меня — выше и выше, грудь, горло. Язык, рот заливает горькая несваренная масса — какая — то давняя, уже позабытая мною пища, которую Я сейчас срыгиваю, лежа лицом вниз, напрасно ища глазами какой-нибудь фарфоровый сосуд. Но здесь только ковер, забрызганный густой и зловонной жижей из моего желудка! Рвота не прекращается, горечь обжигает грудь, страшно щекочет горло, Я захлебываюсь, как от смеха, а рвота не прекращается — на ковер льется густой кровавый поток. Мне не надо себя видеть, чтобы ощущать бледность лица, синеватость губ, ускоренное биение сердца, исчезающий пульс. Мне вонзили кинжал в пуп, через который в меня когда-то вливалась жизнь. Когда-то. Я не могу поверить тому, о чем говорят мои пальцы, ощупывающие пришлепнутый к моему телу живот, потому что это не мой живот: огромный, распухший, вздутый от газов, которые в нем бурлят, от которых Я никак не могу избавиться — они распирают меня, а Я не могу от них избавиться и чувствую вонь во рту. Вот, наконец, Я смог лечь удобнее. Рядом со мной поспешно чистят ковер, Я улавливаю запах мыльной воды и мокрой тряпки, перебивающий запах рвоты. Но мне хочется встать: если Я пройду по комнате, боль исчезнет, Я знаю, что исчезнет.

— Откройте окна.

— Ты же знаешь, мама, он уничтожил даже то, что любил.

— Молчи, ради бога, молчи.

— Разве не он убил Лоренсо, а?

— Замолчи, Тереса! Я запрещаю тебе говорить ты меня мучишь.

Лоренсо? Все равно. Мне все равно. Пусть говорят что хотят, Я уже давно знаю, о чем они шепчутся, не смея сказать вслух. Теперь пусть говорят. Пусть. Я противился.

Они не поняли. Они, как болваны, глядят на меня, а священник смазывает мне маслами веки, уши, губы, руки, ноги, в паху. Включи магнитофон, Падилья.

— Мы переправились через реку…

И тут она хватает меня, она, Тереса, и на этот раз Я вижу страх в ее глазах, ужас в перекосе ненакрашенных губ, а в руках Каталины ощущаю давящую тяжесть невысказанных слов, которые Я не даю ей произнести. Им удается уложить меня. Я не могу, Я больше не могу, боль сгибает меня пополам, Я дотрагиваюсь пальцами руки до ног, чтоб убедиться, что ноги целы, не исчезли, но они уже мертвые, холодные, а-а-а-а-а!.. Уже мертвые. Только сейчас Я отдаю себе отчет в том, что всегда, всю жизнь мой кишечник был в каком-то движении, все время в движении — это Я заметил только сейчас, когда вдруг оно прекратилось. Сейчас я его не чувствую, не чувствую глубинного движения внутри себя и смотрю на свои ногти, когда протягиваю руки, чтоб дотронуться до холодных омертвевших ног, смотрю на незнакомо синие, потемневшие, как перед смертью, ногти… О-хо-хо… Нет, это пройдет, Я не хочу этой синей кожи, кожи цвета мертвой крови, нет, нет, не хочу. Синим должно быть другое: синее небо, синие воспоминания, синие кони, переходящие вброд через реки, синие лоснящиеся кони и зеленое-море, синие цветы, синий — Я, нет, нет, нет… О-хо-хо-хо. И Я снова падаю на спину, потому что не знаю, куда направиться, как двигаться, не знаю, куда деть руки и омертвелые ноги, не знаю, на что мне смотреть. Я уже не хочу вставать, потому что не знаю, куда идти. Чувствую только боль возле; пупа, боль в животе, боль под ребрами, боль в прямой кишке… И слышу рыдания Тересы, чувствую руку Каталины на своей спине.

Не знаю, не понимаю, почему, сидя возле меня, ты наконец-то разделяешь со мной это воспоминание и сейчас в твоих глазах нет упрека. Эх, если бы ты понимала. Если б мы понимали друг друга. Наверное, перед зрачками есть какая-то преграда, и только теперь мы разрушим ее, что-то увидим. Каждый человек может дать столько, сколько сам получит от чьей-то ласки, взгляда. Ты дотрагиваешься до меня, до моей руки, и Я чувствую твою руку, не ощущая своей. Твоя рука трогает меня. Каталина гладит мою руку. Возможно, это любовь? — спрашиваю Я себя. И не понимаю. Может быть, это любовь? Мы уж так привыкли. Если Я предлагал любовь, она отвечала упреком; если она предлагала любовь, Я отвечал высокомерием. Может, это — две стороны одного чувства, может быть. Она прикасается ко мне. Хочет вспоминать вместе со мной только об этом, хочет понять.

— Почему?

— Мы переправились через реку верхом…

— Я выжил. Рехина. Как тебя звали? Нет. Ты — Рехина. Как звали тебя, тебя, безымянный солдат? Я выжил. Вы умерли. Я выжил.

— Подойди, детка… Пусть он тебя узнает… Скажи ему свое имя…

Но Я чувствую руку Каталины на своей спине и слышу рыдания Тересы, скрип чьих-то быстрых шагов. Кто — то щупает мне желудок, пульс, насильно открывает веки и смотрит в глаза, зажигая какую-то лампу — свет то вспыхивает, то потухает, вспыхивает и потухает. Кто-то снова щупает мой желудок, сует палец в задний проход, вставляет в рот теплый, пахнущий спиртом термометр. Остальные голоса затихают, а вновь пришедший что-то говорит, издалека, словно из глубины туннеля.

— Невозможно определить. Может быть, ущемленная грыжа. Может быть, перитонит. А может быть, и почечные колики. Я склоняюсь к тому, что это почечные колики. В таком случае следовало бы ввести ему два кубика морфина. Но это небезопасно. Я считаю, что нужно посоветоваться еще с одним врачом.

Ох, какая самопожирающая боль; ох, боль режущая до тех пор, пока ее уже не замечаешь, пока она не становится привычной. Ох, боль, Я бы уже сдох без тебя, Я уже привыкаю к тебе, ах ты, боль, ах ты…

Поделиться с друзьями: