Смерть президента
Шрифт:
— До одного метра?! — восхитился Пыёлдин.
— Ну… может быть, с точностью до размера самой машины.
— Потрясающе! Слыша о таких технических достижениях, я готов плакать от восторга и счастья.
— Они тебя еще не раз заставят поплакать. И не только от счастья, не только от восторга.
— Опять шкурой чуешь?
— Что касается вертолета, — продолжал Цернциц, — идея неплохая, вполне приличная при наших с тобой прежних делах — захват колхозной сберкассы, похищение козы или курицы.
— Но мы взлетели!
— Взлетели и сели. Лучшие радары мира направлены сейчас на Дом. Спутники не спускают с него своих стеклянных глаз. Экстрасенсы, колдуны, мастера черной и белой магии уже нанесли на карты твои будущие маршруты…
— Но я сам не знаю…
— А они знают, Каша. Поверь мне, знают. Убеждался не один раз.
— Почему же они не предупредили тебя о моем визите? — с ухмылкой спросил Пыёлдин.
— Предупредили.
— Да? — удивился Пыёлдин. — И что же ты? Не поверил?
— Поверил.
— А меры принял?
— Принял.
— Не помогли, меры-то? — рассмеялся Пыёлдин.
— Помогли.
— Как же они помогли, если я здесь?
— В этом и была цель.
— А в чем твоя цель теперь, когда я здесь, когда я взял твой Дом?
— Ты его взял, или он тебя… Это уже неважно. Ты можешь расстрелять всю тысячу заложников, можешь никого не тронуть… Можешь загрузить вертолет долларами, а можешь не взять ни цента… Это ничего не изменит. Ты обречен, Каша. В действие вступили силы, которые правят миром. От тебя уже ничего не зависит.
— Да? — хмуро глянул на Цернцица Пыёлдин. — Ты в этом уверен?
— Уверен.
— Дурак ты, Ванька. Полный дурак. Сам же сказал — амнистия. Ведь сказал?
— Сказал.
— Она будет?
— Будет, — кивнул Цернциц, пряча глаза. — Будет, Каша.
— Амнистия! — прошептал Пыёлдин, наслаждаясь самим звучанием этого слова. — Да здравствует амнистия! Пусть попробует президент ее не объявить — он и в самом деле получит тысячу трупов! Он их получит! — Не в силах сдержать себя, Пыёлдин восторженно обошел вертолет в полуприсяде, играя плечами и двигая взад-вперед согнутыми в локтях руками.
Однако Цернциц оставался печальным, на Пыёлдина старался не смотреть, а если и взглядывал изредка, то с выражением скорбным и соболезнующим.
Известно, что люди, достаточно долго побывшие в изоляции, за колючей проволокой, за тюремными стенами, лучше сохраняются не только физически, но и духовно. Они словно задерживаются на том уровне, на котором судьба остановила их бег по жизни. В них остается и детская жестокость, и простодушие, и уверенность в какой-то своей, никем не понятой правоте, обидчивость, нередко толкающая их на такое, от чего седеют не только жертвы, но даже следователи, описывающие их заблуждения в томах уголовных дел.
Люди после заключения — это странные и непредсказуемые существа, лишенные житейской осторожности, опасливости, позволяющей обычным гражданам худо-бедно вертеться среди себе подобных, а некоторым доживать до весьма преклонных лет. Конечно, и в заключении, случается, живут подолгу, не очень весело, правда. Но, выходя на волю, большинство сгорает быстро и без остатка. Нечто похожее происходит с людьми, впавшими в летаргический сон, — двадцать лет, к примеру, спит юная девица не просыпаясь, и все эти годы играет на ее щеках румянец, а губки сохраняют свежесть и зовущую припухлость. Когда же врачам из самых добрых побуждений удается ее разбудить, то она за месяц-второй превращается в немощную, сморщенную старуху.
Нет-нет, ничего подобного не случится с Пыёлдиным, он не состарится физически, не угаснет духовно, потому что все эти годы жил своеобразной, но, в общем, нормальной человеческой жизнью. Как и прежде, любил он перочинные ножички, правда, теперь они были с выбрасывающимся лезвием. Если в детстве он из трубы делал самопал, набивал его спичечной серой и безумно радовался, когда подожженная через маленькую дырочку сера взрывалась в трубе и отбрасывала на сто метров громадный гвоздь, способный разворотить любой живот, то теперь он так же бесхитростно восхищался возможностями автомата Калашникова Михаила Тимофеевича.
И была еще одна особенность психики Пыёлдина, которая позволила ему не только выжить, но и выработать в себе фантастическую способность сгущать мысли до твердого состояния. А как еще можно назвать умение мечтать так яростно и остервенело, с такой убежденностью, что образы, рожденные в его воспаленном мозгу, как бы сгущались, становились почти осязаемыми, бродили по камере как живые люди, но оставались все-таки прозрачными — сквозь них были видны решетки на окнах, прорезь двери, бледные лица сокамерников. А сами они в ужасе забивались в углы, закрывали глаза ладошками, и единственное, на что осмеливались — чуть раздвинув пальцы, понаблюдать, как в скудном лунном свете неслышно и невесомо проходила по камере то женщина в белом, то девушка в голубом, а то и прекрасная незнакомка в совершенно голом состоянии. Ее можно было коснуться и почувствовать живое тело, можно было стать на ее пути, но она легко проходила сквозь изголодавшегося по любви зэка, наполняя его неописуемым наслаждением. Однако решался на подобное один лишь Пыёлдин, только у него хватало безрассудства столкнуться лицом к лицу со своей мечтой. Наступал момент, когда сокамерники не выдерживали и в каком-то исступлении бросались на Пыёлдина, стаскивали с нар, тормошили, пытаясь разогнать, развеять жутковатые потусторонние видения.
А случалось — замки сами по себе открывались, двери распахивались, будто какая-то неведомая сила срывала их с петель, выдергивала из гнезд болты и гвозди. Но распахнуть все двери, сорвать с петель все решетки тюрьмы — этого Пыеддину не удавалось. Ну, вывалят ребята из камеры, ну, разбегутся по коридорам, а дальше? А дальше следующие замки, следующие решетки… Вот на них-то у Пыёлдина сил и не хватало. Приходилось, понурив головы и пряча морды от ударов дубинок, возвращаться на постылые нары, укладываться в вонючие постели, еще более противные после того глотка свободы, который только что достался нежданно-негаданно.
Так вот, сохранил, сберег в себе Пыёлдин и простодушие, и детскую веру в сказку, в то, что все получится, стоит лишь сильно захотеть. В неизбежно счастливый конец он верил всегда свято и непоколебимо. Поэтому, когда Цернциц скорее для утешения, если не для забавы, произнес слово «амнистия», Пыёлдин сразу поверил в эту счастливую возможность.
А если уж говорить откровенно, то у него было не только наивное простодушие, у него была тысяча заложников, причем не какие-то случайные людишки, согнанные с больничных коек или с овощного базара, это была тысяча лучших людей города, людей, которых знали в стране и в мире, которыми нельзя было пренебречь, бросив на растерзание кровожадным террористам.
— Раздайся море! — заявил Пыёлдин, приблизившись к своим бандюгам. — Слушай меня!
— Говори, Каша, — обронил Козел, не поднимая головы и все так же глядя себе под ягодицы.
— Вылетать сейчас нельзя. С деньгами или без денег — нельзя.
— Это как? — поднял голову Козел.
— Все небо схвачено локаторами. Даже если нас не собьют, даже если удастся сесть где-нибудь в лесу, если успеем разбежаться в разные стороны, как крысы, это никого не спасет. Всех попросту переловят и перестреляют.