Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
Шрифт:
– А ты, Гринькя, таперь приберегайси. Узнають в хуторе, как оно получилось, вспомнють, што ты толковал, я табе тогда не заступа.
Войдя в курень Поповых, вытягивается голубовец, как по команде «смирно»:
– Здорово днявали, часная компания.
– Слава Богу!
– Садись, служивый, гостем будешь!
Пока казак усаживается, придвигает ему дядя Ваня рюмку с наливкой:
– А ну - благословясь.
Голубовец выпивает ее не спеша, вытирает рот ладонью и заговаривает так, будто торопится рассказать о всём, что видел:
– А таперь, суды, мине вы послухайте. Намучились мы на войне этой, а как на ней было, ни мине, и ни вам рассказывать, сами знаитя. Пошел я рядовым, а к энтой, к фявральской революции, два хряста на мине, дьве мядали и погоны урядницкие. Ну, мало с них радости было, всё лавочку энту кончить гребтилось, да домой поскорей, на Дон, на хутор, на левады, к жане с дятишками приттить. Тольки трошки по-иному оно всё пошло. Вперед послали полк наш дезертиров энтих ловить, потом попали мы с Красновым под Петроград, потом зачалась ета катавасия и нагляделси я такого, што и вспоминать неохота. Одно нам всем ясно стало, в завирухе ихней лучше нам, казакам, зря чубов не обжигать, а на Дон иттить надо. Понадеялись мы на Атамана Каледина, да не схотел он полки наши с фронту сымать, всё думал, што начнуть русские обратно немцев бить. Вот и остались мы в энтом котле.
И показали себя солдатня ихняя. Вот, к примеру, в Дубовенском полку распяли они командира свово. Да чаво вы на мине вылупились, говорю вам - распяли, не хуже, как того Христа. К дереву яму ноги-руки гвоздями прибили, а потом измываться над ним зачали, хто уху отрубить, хто в живот яму штыком пырнеть, хто нос яво же шашкой отсекёть. Пальцы яму все, как есть, на ногах и на руках поотрубали. Топором. Когда прискакали мы туды, разбеглись они, тольки труп энтот на дереве висеть осталси. Оглядел яво доктор военный, сказал, што всяво шестьдесят разов рубили яво и кололи...
А и так ишо было: распороли они одному попу живот, кишку разрезали, гвоздем ее к телеграфному столбу прибили и зачали яво круг того столба гонять, кишки яму выматывать... Думал я, што под горячую это у них руку, со временем утихомирятся, да, думал, а как глянул потом у нас, в Черкасске... ну, да не об том я, вперед сказать хочу, што там, на фронте, пошли у нас головы кругом, ничаво мы никак понять не могём. Кинулись мы к офицерам нашим, а они либо в молчанку играются, либо удочки смотать норовять, либо сами так порастерялись, што и глядеть на них никакой возможности нет. Либо с подо лбу на тибе зырить, либо такое преть, што, видать, боиться он тибе и никак боле не верить. А посля Красновского походу окончательно поняли мы, што пропало всё то, што сотни лет стояло. Понаехали к нам в полки разные дилягаты, то от полков, то от комитетов, то от самой от Думы, то от солдатстких и рабочих депутатов, и, знай, одно нам торочуть, што наступить таперь мир во всем мире. И што ня будуть боле казаки так служить, как при царе служили. А Дон как был сам по себе, так и останется, тольки вот царские атаманы и гиняралы, которые нас зазря на смерть гнали, тольки их поубяруть с постов ихних, а тогда и пойдеть вольная жизня. И будто сам ихний Ленин нам, донцам, республику в Москве объявил. А тут, слухаем мы, будто сбираются у нас гиняралы разные, энти, што бил их немец, как тольки хотел, сбираются они обратно, как в пятом году, против всяей России нас на усмирению послать. Вот тут и подскочил к нам Подтелков, всё, как есть, нам по-простому объяснил, реки нам мядовые наобяшшал, а берега прянишные. И ряшили мы всё то снистожить, што нам на путю стоить, по которому народ к миру прийтить могёть. Вот и явились мы на Дон, слухаем: партизаны какие-то идуть, энти, што за гиняралов да за капиталистов стоять. Ну, и цокнулись мы с ними. Видел я сам, как казаки нашего Двадцать шастого полка дятишков энтих рубили. Там тогда и Чернецова, командира тех партизан, Подтелков срубил. Ну, думаем, кончилось, будя, таперь всем нам полякшаить. Вот и заняли мы с Голубовым Новочеркасск, так, под вечер, в няво вошли. Многих с наших аж сляза прошибла, слава Табе Господи, таперь мир, кончилась кровипролития. Вошел в Черкасск наш Северный Революционный казачий отряд, а за нами красные гвардейцы, матросы, рабочие, шахтеры пришли. И подняли они пьянство, стряльбу, крик, руготню. Эх, думаем, Русь-матушка, приняли мы тибе на Дон, што-то с того дела получится. И слышим, што собралось заседания Новочеркасского Совета рабочих и солдатских депутатов, а с ними и наш казачий Исполнительный Комитет засядаить. И перьвым ихним решением было арестовать нашего архиерея Гермогена и архиепископа Митрофана. А по всяму городу аресты и расстрелы пошли. Какая-то из Совдепа ихняго баба, Кулакова по фамилии, так энта стерьва сама с револьвером скрозь бегала и на улицах, кого попадя, стряляла. Видим мы: бьють они казаков, кого где запопадуть, кого на улице, кого на базу, кого в погребе, где нашли - там и поряшили. Иных на извозчиках за город к вокзальной мельнице вязуть и там им пули в затылки пушшають. А чатырнадцатого февраля переименовали нашу Войску Донскуя в Донскую Республику. Будто велел это сам Ленин ихний исделать. Так сам на телеграмме и написал своей рукой: Донская Советсткая Ряспублика. Это нам, чаво и говорить, здорово понравилось. И стал во главе нашей ряспублики Подтелков. Переехал он в Ростов и объявил, што вся власть таперь перешла в руки Военно-революционного комитету, трудовых крестьян, рабочих и казаков. А в Черкасске сформировалси Совет рабочих и казачьих депутатов и военным комиссаром назначен был матрос Медведев, бывший сибирский каторжник. И зачали они враз декреты разные издавать. И зачали мы те декреты читать. И зачали, ничаво не остается: никаких нам правов нету, звания от вольного Дону ня будить. Так выходить, што переделають нас в мужиков, да ишо и нашими же руками... И тут же приказ: сдать в трехдневный срок всю оружию, а офицерам и партизанам прийтить и зарегистрироваться. И зачали скрозь по городу аресты производить, волокуть заарестованных на гауптвахту, да не тольки офицеров, и девчат наших молодых, должно институток наших донских али гимназисток, дочерей офицерских. Сам я двух тринадцатилетних кадет видал, тоже сидели заарестованные. И всех их мы же, казаки, охраняли. Сидели они свободно, не запирали мы их, сбирались они по калидорам, межь сибе разговаривали, с нами спорили. Тут я и атамана Назарова видал. Сказал он тогда нам: «Берегите, казаки, офицеров ваших. Пригодятся они вам». Да, а в ночь с семнадцатого на восемнадцатое февраля пришли матросы и красногвардейцы и забрали Назарова, Волошинова, Усачева, Исаева, Грудеева, Ротта и Тарарина, все, кажись, гиняралы они были, точно мы ня знали, погоны с них при аресте посрывали. И сказали нам, што переводятся они в городскую тюрьму, потому што народный суд над ними будить. Забрали и увяли. А увяли их в Краснокутскую рощу и там всех, как есть, порастреляли. И зачались обратно по городу расстрелы. Красногвардейцы, шахтеры, матросы, латыши. А мы, казаки, глядим на всё это, и головы у нас кругом пошли: ить это наших же казаков мужики бьют. И зачались у нас с матросами и красными гвардейцами стычки и драки. В рукопашную мы с ними ходили, отбивали у них тех, кого они на расстрел вели. А то ишо и так они делали, как в энтом лазарете Общества Донских Врачей. Вынесли на улицу ранетых офицеров, которые там лежали, и волокуть их на расстрел. Тут женщины сбеглись, кричать, плачуть. А они им и говорять:
– Выкупай, бабы. Двести рублей штука. Плати и забирай, у кого деньги есть.
Вынула одна, а в ней всяво четыреста рублей. Отдает матросам, а те ей шумять:
– Выбирай кого хотишь!
Вот, значить, думка у нее: двух она спасеть, а все сорок на нее глядять, кажный жизни надеется. Взяла перьвых попавшихся, облилась слезами, а остальных уволокли они, постряляли. А Волошинов, энтот, што посля революции перьвым атаманом был, того вместе с Назаровым ночью расстреляли, да не добили, осталси он ляжать чижало ранетый, вылез из балки и возле хатенки крайней бабу одну увидал. Попросил укрыть яво, а она, жана она одного рабочего-иногородныго была, побегла и матросам об нем сказала. Пришли они и штыками яво прикончили. На город же, на Черкасск, контрибуцию в пять миллионов рублей наложили, с тем, штоб в чатыре дня собрана она жителями была. Тут же и приказ вышел: трупы, которые на улицах по городу валяются, должно население закопать, потому эпидемия от разложения трупов тех произойтить может. Даже газета ихняя «Известия» приказ тот напечатала...
Казак замолкает, переводит дух и тянется к рюмке. Вместе с ним молча выпивают и все остальные. Крепко хруснув пальцами сжатых рук, низко наклонив голову, продолжает он:
– Ить какая она дела получилась, почяму всё оно так вышло, ить это, как хохлы говорять, разжевать надо. Ну, хоша бы Каледина-атамана взять. Оно, конешно, нагляделись мы на солдатов хорошо, толковать не приходится, банда кровожадная. Только и то во вниманию принять, што и сами мы так, зазря, головы подставляли и муки мученические примали, потому как послали нас на войну энти самые паны, которые свою старую Расею и царя свово проворонили и предали. А таперь обратно же нас, казаков, эти же самые цари на Расею порядок наводить гнать норовять. Ить ишо на государственном совещании в Москве Каледин наш вроде от имени всех казаков сказал, што нужно порядок по всяей Расее навести. И таперь слышим, што с гиняралами русскими триумвират какой-то он заключил, и нас на Расею с плетюганами гнать. Порядок русским сзаду всаживать. Вот это нам по ндраву и не пришлось. А тут ишо - мы бы домой, а наш же атаман нас на фронте держить. Должны таперь тольки мы и немцев, и австрийцев, и турков бить, и солдатов русских разбежавшихся скрозь разыскивать и, как тех зайцев, ловить, обратно их на фронт гнать, а фронту-то энтого, почитай, што и нету, все, как есть, поразбегались. А в полки к нам агитаторы поналезли, как те вши в кожухе, сидять, видимо и невидимо. И одно нам толкують: сам Ленин ихний нам, казакам, ряспублику объявил, могём мы домой иттить.
Отец откашливается и, щурясь, спрашивает:
– Н-нусь, казачок, поняли вы теперь, как вас большевики надули?
Казак темнеет в лице и совсем резко отвечает:
– Мы-то много чего поняли, потому што пробуется оно на шкуре нашей. Да, видать, не все ишо поняли, как с нами говорить надо. Из дятишков давно мы повырастали, - лишь на минутку замолкнув, не глянув даже на отца, продолжает спокойно говорить: - Да, понять-то мы поняли, тольки на бяду нашу не от тех, на кого понадеялись. Не от своих. А наши тольки и хотели, што за ету Расею нас в новуя драку втравить. Да привяди они нас на Дон, да не болей об германьском фронте, а тольки об своём, об Доне, иной бы коленкор у нас вышел. Ить шистьдясят полков наших было, а скольки батарей, а отдельные команды и сотни. Эх, вот тогда ряспублику нашу нихто бы задавить не посмел. Да ишо, при энтом российском всеопчем развале, сказал бы иную слову, да женщины тут. Справдишним же гяроем был у нас Назаров-атаман. Ить прямо он нам говорил, што няхай яво убьють, не боиться он того. И што даже хорошо энто будить, поднимуться тогда казаки, поймуть, што им делать надо. Вот таперь и вся надея наша на то, што офицеры наши поймуть, наконец, што оно и куды. И не полезуть обратно Расею пороть и спасать, как Каледин через триумвират свой делать сбиралси. Вон Попов-гинярал, энтот, што партизан своих в Сальские степи увел, ить советовал он Каледину бальер казачье-украинский исделать по линии Оренбург-Курск, и тем отрезать и Дон, и Украину, и весь, как есть, юг Расеи, и тем большевиков на корню поморить. А всех энтих, што сибе за главных русских патриотов объявили и к нам понабегли, всех энтих дяникиных, алексеевых, романовских, и хто там ишо есть, в район Саратов-Камышин посадить. Няхай оттель Расею свою с русаками сами спасають. Так нет же, посбирал их Каледин, и сам себе на шею посадил. Вот и выручили они яво. Когда подошло в Черкасске узлом к гузну, што Корнилов Каледину сапчил? «Ухожу на Кубань». И крышка. И как их, добровольцев этих Попов-гинярал, посля того, как стал он Походным Атаманом, ни уговаривал в Ольгинской станице, иде они совешшанию свою делали, как ни уговаривал вместе с ним в Сальские степи итти, генерал Алексеев и слушать не хотел. Одно твердил: на Кубань, а там - на Кавказ, а в случае чаво - распыляться, полные штаны гинярал наклал. И понял Попов наш, в чём у них дело: могут они распыляться; хто они, эти две тыщи добровольцев - сбеглись к нам, шкуру свою спасая, бывшие люди, кто откуда попал, с бору да с сосенки посбирались. Им и разбегаться так же легко, как той шайке карманников. А мы, казаки, мы на стипе нашей тыщу лет всем народом живем, нам распыляться некуда, у нас другой вопрос: переведуть нас, казаков, русские, аль нет, устоим мы. Вон он вопрос, в чём и понял яво гинярал Попов правильно.
Отец быстро перебивает урядника:
– Совсем я с вами не согласен. Вы же понимать должны, что генерал Алексеев, бывший Верховный Главнокомандующий Русской армии, ведь это же голова! Ему и книги в руки...
Урядник горько усмехается:
– Во-во. Вот на этом обратно мы протяпать могём. Ежели чужим, один раз сбанкротившимся гиняралам, за хвосты цапляться будем. Думается мине, што должны мы с Калединым вместе российские наши думки похоронить. Своё нам дело делать надо. Вон и Назаров нам говорил... на гауптвахте...
– А вы там были? Видели его?
– А то как же! Ить наши караулы кажный день смянялись. Ноне от нашего, двадцать сямова, а завтрева - от десятого. Назаров с нами кажный день в колидоре разговаривал. Слухали мы яво молча, в землю глядели, совесть нас мучила. А поделать ничаво не могли, потому таперь мы под революционной дистяплиной стояли. Што новое наше начальство прикажить нам, то мы и творили. Голубов нами заворачивал. Одно тольки нам ясно было: правильно Назаров гутарить. И чаво б яво не вопросили - враз он отвячал. И какую слову не скажить, за сердце она нас брала. Говорил он: поунистожуть большевики атаманов, перебьють их всех, братьев ваших - офицеров, постряляють, а потом за стариков возьмуться... И тут мы дюже прислухивались, вон, хучь мине возьмитя, я - младший урядник, брат наш середний - сотник, а старший брат, отец яво в науку отдал, в кадетском корпусе он училси, а мы быкам хвосты крутили, как энтот полковник. Тут у нас вовсе она дела иная, не в пример русской пяхоте, там солдат с Пензы, а офицер фон-барон с Курляндии. Мы, казаки, с офицерами свои, родня вроде сказать. И ишо Назаров говорил, што мужичьи комитеты большаки у нас понасажають, зажиточных казаков вместе со стариками побьють, церьква опоганють, над верой нашей дедовской надругаются, всё добро у нас позабяруть, с Расеи к нам мужиков понаселють и зачнуть казачиству нашу во-взят переводить и снистожать. И вот, когда мы всё ета на шкуре сами своей опробуем, тогда, так говорил он - поднимется Дон и повыгонить всех красных в Расею ихнюю. Потому, говорил он, што ни чужой гнет, ни тиранство никогда казаки над собой не признавали. Другой мы народ, говорил, не в пример русским, нас в мужичий хомут не запречь. И ишо говорил - как отпашутся вясной казаки, так Дон и подымется. То же и Попов-гинярал партизанам своим толковал. И ишо Назаров нам сказал: и вы, говорить, сторожа наши нонешние, завтрева с нами вместе за Дон подниметесь. Прямо говорил. И завсегда спокойный был такой, будто не под страхом смерти сидить, а на завалинке с нами гуторить. И никогда никого не боялся. Одново разу заявилси к нам пьяный матрос и зачал по-российски в бога-мать крыть. Вышел атаман из камеры своей да как крикнеть:
– Позвать суды начальника караула!
Прибег он, стал перед ним смирно:
– Што изволитя?
– Как вам, казакам, не стыдно, шумить, не совестно? Пускаете сюда большевиков, а те ругаются тут, как пьяные извозчики. И вашего выборного атамана ругают. Не им меня судить, а вам, казакам. Убрать этого мерзавца отсюда и не пускать на гауптвахту всякой сволочи!
Козярнул урядник: «Слухаюсь!». Обярнулси, а матроса давно и дух простыл. Вот это - атаман был, да! И с того дню никого мы на гауптвахту не пускали. Эх, обманули нас, когда пришли и сказали, што переводять их всех в тюрьму для суда. Поверил им урядник наш, посля хваталси за голову, да поздно было. Ить когда постановили Назарова расстреливать, снял он с щеи иконку, ту, што мать яво дала яму, вон, поди, точно такуя, как и у мине есть, да, снял, окстилси и поцеловал ту иконку. Хотели яму глаза завязать, ну не дал он: я, говорить, со смертью в жмурки не играю. И спросил он, вроде как старый военный, штобы дозволили яму расстрелом своим самому командывать. Согласились они. Вот и подал он команду: «Сво-олочь - пли!». И выпалила сволочь энта. Послухалась правильной команды... Ох, и пошло же тут посля того расстрелу промежь нас, голубовцев, ить атамана нашего, говорили мы, казаки выбирали, стало быть, казаки же и судить яво должны были, а вовсе не сволочь ета московская. Тут и поняли мы вовсе, как правильно Назаров говорил, што не будуть большаки с нами считаться, што ноне атаманов побьють, а завтри за нас самих возьмуться. Што пустють они красный террор по хуторам. Открыл расстрел этот нам глаза. А ишо, посля этого расстрелу, девятнадцатого февраля это было, в полдень, как раз пришли казаки десятого полка смянять нас на гауптвахте. И только зачалась смена караула, как вывалила на площадь толпа народу - тут табе красные гвардейцы, солдатня, матросы, шахтеры, рабочие, бабы, кого тольки нет. И пруть к нам. И одно оруть: «Даешь ахвицеров!». Побить их хотять. Тут наш урядник, начальник караула, команду на сибе взял. Погодитя, говорить, товариш-ши, дадим мы вам пить. А те одно пруть, всё ближе и ближе. И подал наш урядник команду:
– Трубач, трявогу!
Резанул трубач на трубе, и вся толпа, как вкопанная, остановилась. Велел нам урядник два наших пулемета выкатить, а полувзвод казаков в цепь рассыпал. И обратно командуить:
– Без команды огня не открывать. Патрон боявой. Зарядить винтовки. Прицел постоянный. Пулеметчики вставь ленты. Винтовки на руку!
– и толпе: - Ишо один шаг - огонь открою! А ну - шлитя парламентеров!
Взревели, было, какие в толпе, другие шушукаться зачали.
Прислали трех парламентеров. Двух солдат и одного матроса. И требують они от нас выдачи ахвицеров-контрреволюционеров.