ЖАНРЫ

Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
Шрифт:

– «За ворота башмачок, сняв с ноги, бросали!».

Дворецкий в восторге:

– Знаетэ, я нэ дуже много вчився. Алэ ж читав богато. Ось, например, Шевченко, або Пушкина... дэщо дуже люблю. Так ось, расскажу я вам, що тут в нас сталось и чому тэ викно забытэ. Було цэ дэсь дэвятьсот второго, чи трэтьего року, а була в пана нашего жинка, Валерия Григорьевна, гарна пани була. И подарувала вона пану нашему донэчку Женю, дэсь висемьдэсят шостого року. Ой та й щаслывэ врэмья тоди в нас було. Пан писля того, як донэчка в його народылась, з Санкт-Питэрсьбургу в имение свое прыихав, в отставку пишов, нэ схотив бильш в гусарах служиты. Та на що воно йому й було? Шесть тысяч дэсятын зэмли, що того скота, що тиеи пшеныци, що того иншого добра, найбогатший пан був вин тут в нас. И зробыв вин тут рай соби и з молодою жинкою. А й дытына, цэ вже, мушу я вам сказаты, без брехни, така гарна була, така красыва, що вси мы, скилькы нас в його на служби було, полюбылы ии, як свою. А и пан наш, цэ тэж мушу вам сказаты, добрый був, нэ тэ що той Обер-Нос, або щэ деяки тут, що шкуру з нашого брата дэрлы и дэруть. Ни, нэ такый вин був. Добрый, спокийный, справэдлывый. Николы рукам воли нэ давав. И любылысь воны с панэю, як ти два голуба. Алэ ж як прийшов той час, та подросла донька, як побачилы вси, яка з нэи красавыця выйшла, то й скинчилося спокийнэ життя наше. Що ни дэнь - ось тоби гости йдуть, та нэ яки-нэбудь, з тутэшних, дэ там, аж з самого Питэрсьбургу чи з Москвы. Та хто? Той - граф, а той - князь, а той - барон, та вси паны-офицеры, та вси в такых мундирах, та в такий гарний форми, що дывысся на його, а и сам нэ знаешь - чи то людына, чи яке-сь боженя з шаблюкою. А вчилась наша молода панночка вдома. Взялы до нэи яку-сь францужинку та якого-сь прохвесоря. Десь на шестнадцятом роци така красавыця зробылась, що, мабуть, по цилой империи вси паны за нэи почулы. Ось и став панськый дим, як тот постоялый двир: зразу повна хата людей и вси найкращи, найбогатийши, найзнамэныти. А вона, Женя, що ни дэнь, то й в степ, а лыбо на човни, а лыбо на пьяныни граэ, та як грае! А як заспивае, так нибы-то янгол Божий голоса подае. А я - пидийду пид окошко, стану слухаты, та дэколы й плачу - чому-сь вона зроду таки писни спивала, таки штукы грала, що воны за сэрцэ трывогою бралы.

И ось пишлы тут чуткы, пишлы таки разговоры, що сватаються до нэи два офицеры, одын з уланьського полку, а другый - с гусарьського. И обыдва ий наравляться, и обыдва гарни хлопци, в эполетах та в доломанах, чи як там всэ да в ных называется, та й з шаблюкамы, та з вусамы, та з такых симэй, що про ных вся Россия зна. Нэ абыщо, а славнийше дворьянство российськэ, найбогатийше лыцарство, що тикы на свити е. И ось в тому проклятому роци приихалы воны обыдва из батькамы и з матэрямы и зисталысь в нас на Риздво жыты. И такэ тут пишло, як ото говориться - дым коромыслом. На тройках в ночи катаються, на охоту на волков та на лысыць, на коньках на ричци, на санках из горы. А балы таки закатувалы, що, мабуть, и в самого царя такых нэ було.

И ось пишлы таки чутки та разговоры, що нэ знае наша бидолашка Женя, за якого з ных йты. Обыдва таки, що люба дивчина з закрытыми очамы за кожным побижить. А пишов тоди Жени наший симнадцятый годочок, вже й замиж можно.

Ось в такому дыму й Хрэщення пидошло. А знаетэ вы й сами, як дивчата гадають. Що тилькы нэ роблять! И папер мнуть та жгуть, та на стинку, на тинь дывляться, що вона там за фигура выйшла. Та воск в воду ллють и тэж на тинь глядять. Та за ворота туфли кыдають, а лыбо выбижить на вулыцю серед ночи та й першого, кого встринэ, за имья пытае. Якэ вин имья скаже, так и нарэченный зватыся будэ. И ось в отой самый вечир поришила Женя, що пидэ вона в отой мэльзэлин, ось туды, дэ тэпэр с того дню викно дошкамы забытэ, поставэ там зэрькало, по боках дви свичкы запалыть, й сядэ сама, водна напроты того зерькала, а, як вирылы люды, побачить вона в йому свого суженого як раз тоди, колы часы дванадцять о пивнич быты зачнуть. Як раз тоди, колы нэчиста сыла на зэмли свою волю мае. Поришила Женя цэ зробыты, та никому в доми, крим своей горничной, ни сливця нэ сказала.

В той вэчир пожалилась вона нибыто голова в нэи разболилась, та й пишла дэсь писля десятого часу в свою кимнату. А гости трохы посыдилы, та й спаты пишлы. А мы вси возрадувалыся, слава Тоби, Господы, хоч сьогодни трошкы выспаться можна будэ. Тыхо-тыхо в паньскому доми стало. Тикы я та Оксана, горничная, в столовой серебро збыралы та порядок робылы.

А тут ти часы вдарылы. И тикы зачалы воны одзванюваты, зачулы мы такый крык з той мэльзэлыны, такый страшный дивочий голос, нибыто хтой-сь живу людську душу на адськы мукы кынув. Окамэнилы мы двое посэрэд столовой, як ти соляны стовпы, и слова вид страху сказаты нэ можем. И в той мэнт вскочив наш пан, як був у ныжнёму бильи, а за ным пани, тикы в тому, як його, в пеньюари, а блэдна, як та стинка, и оба нас пытаються:

– Кто это кричал? Откуда?

А показалось мэни, що голос той з мэльзэлыны був. И побиглы мы вси туды, як раз мымо тиеи кимнаты, у який вы зараз спытэ. А як раз до вашои двери и дверь та, що на мэльзэлыну вэдэ. Прибиглы мы, глянув я, й обмэр - стоить посэрэд той кимнаткы столык малэнькый, на йому зэрькало вэлыкэ, кныжкамы пидпэрто, справа и злива вид зэрькала свички горять, а панночка наша тут же, биля столыка, як той билый голуб, що його громом вдарыло, на полу в одний рубашци лэжить, тилькы на плечах шаль тэплый накынутый. Лэжить и нэ дышить, а блидна, як смэрть. Схопыв ии пан на руки, пидняв и понис додому. Мэнэ видразу за ликарэм послалы, аж вин в Ольховци, всього с пивверсты вид нас. Заприг я Ласточку в лэгки сани, та за дохтуром, за двадцять мынут його прывиз. Побиг той до пана, а я - у кухню. А Оксана там на табурэти сыдыть и тикы однэ шепче:

– Мэртва... мэртва... мэртва.

А сльозы в нэи, як той дощик, тэчуть...

Мабуть, в тому зэрькали молода панночка щось побачыла, що впала вид страху мэртва. Ось тоди й приказав мэни пан тэ окно дошкамы забыты. А й рик нэ пройшов, як пани-маты Женина, мабуть, з тоскы померлы. Видтоди пан кожного дню, кожну нич кого-нэбудь з гостэй в хати задэржуе. Боиться пан, я вам говорю, страх йому одному оставатысь.

* * *

Вечерний чай подали в небольшой комнате напротив библиотеки. Не столько пили, сколько о политике спорили.

– Как вы Столыпинскую реформу понимаете?
спросил сосед-помещик у хозяина.

– Столыпинский аграрный закон? Пожалуйста! Вкратце - с 1897 года по сей день два с половиной миллиона дворов вышло из общины и получило свою собственную землю, всего более 16-ти миллионов десятин. Крестьянский банк, особенно с 905-го года занявшийся скупкой помещичьих земель и потом продающий ее крестьянам в рассрочку или сдающий в аренду, с 1889 года по нынешний день скупил 18 миллионов десятин земли. Как видите - крестьянское безземелье медленно, но верно идет к концу.

– Баловство это одно. Слишком уж мы мужикам кланяться начали. Нет того, чтобы помещика поддержать, кредиты ему открыть, за мужиками ухаживают, - Обер-Нос затягивается папиросой и замолкает.

Хозяин дома, бросив короткий взгляд на него, продолжает:

– А вот как продаются у нас сельскохозяйственные машины - в 1900 году было их продано на сумму в 28 миллионов рублей, в 1908 - на 61 миллион, а в прошлом, в 1913-м, на 109 миллионов.

Пристав и тут возражает:

– Ах, не одни тут мужички покупали. И помещики, и немцы-колонисты.

– Хорошо, прекрасно, пусть и те, и другие, пусть на одну треть помещики и немцы, а две-то трети, безусловно, мужики. Да - и сеют они пшеничку и вывозим мы ее в год на 750 миллионов рубликов. Вон в прошлом, правда, очень урожайном году, собрали мы ее пять с половиной миллиардов пудиков-с. Жиреет мужичок наш, жиреет.

Обер-Нос ворчит:

– И прибавьте - продавали мы ее ни почем...

– Зато теперь сдерете вы за нее сколько захотите, да, а вот, например, картошечка - уродилось ее у нас один миллиард четыреста тридцать три миллиона пудов, сахарную свеклу сеем мы на семистах тысячах десятин, на четырехстах тысячах десятин разводим хлопок и имеем его тридцать четыре миллиона пудов в год. Нефти добываем 560 миллионов пудов, чугуна 283 миллиона, а железа 247 миллионов пудиков. Хватит и на пушки, и на снаряды, да с количеством рабочих в пять миллионов человек.

– А куда рабочие эти повернут, вовсе это еще не ясно.

– Никуда особенно они не повернут, кроме как в армию или к станку. Как сами вы из газет знаете, единение власти с народом полное, студенты, рабочие, курсистки, улица, на коленях перед Государем на Дворцовой площади стоят и «Боже-царя» поют! И вообще, бросьте вы каркать. Возьмите банки наши акционерные. В 1899 году имели они баланс в один миллиард триста восемьдесят миллионов, а теперь - шесть миллиардов, да, а сахарку мы 80 миллионов пудов в год делаем, по восемнадцать фунтов на душу населения. В начале этого столетия в сбе­регательных кассах имели мы триста миллионов вложений, а теперь один миллиард семьсот миллионов. Это ли не доверие народа к власти? Эх вы, а еще полицейский пристав!

– Вот в том-то и дело, что пристав я, немного побольше вижу и знаю, чем другие. На одной статистике патриотизм не развожу.

– Ах, оставьте! Разнервничался, гоняясь за пьяными клиновцами. Крепнет, крепнет наша матушка Русь, правда, с трудом, но прочно. И поэтому не боюсь я никак этой войны. Резервы имеем мы колоссальные, армию в десять миллионов солдат выставить можем и прокормить, и вооружить. А вот что через годик немцы с австрийцами запоют...

Рыжий помещик потягивается на стуле и тоже возражает:

Поделиться с друзьями: