Смерть волкам (СИ)
Шрифт:
— Вешайте его!!! — заорал Кривой Коготь. Кашляя, Тальнар приподнялся, встал на четвереньки. Сюда уже сбежались все оборотни, где-то среди них была Зайчишка, она в испуге металась, ища повсюду мужа и не находя его, но он не знал об этом. А горе-палачи, почуяв, что вожак по-настоящему разозлён, заторопились и поспешно перекинули конец верёвки через толстый сук.
— Я тебя не боюсь! — проревел Аврас. — Чтоб тебе сдохнуть, проклятый убийца детей!!!
— Вешайте его!!! — завопил Кривой Коготь. Голос его сорвался, дал петуха, и вожак бешено растёр горло ладонью.
Двое оборотней натянули верёвку, и больше уже Аврас ничего не сказал. Онемевший от ужаса Тальнар стоял на четвереньках, глядя на багровеющее перекошенное лицо друга. Аврас не видел его. Беспомощно колотясь в воздухе, он смотрел только на Кривого Когтя, в своей неизбывной ненависти забыв о страхе перед смертью.
Один из палачей, дюжий малый, ломавший Аврасу руки, вдруг схватил его за ноги и дёрнул вниз со всей дури. Раздался громкий треск, и глаза Авраса закатились, рот раскрылся в последнем немом крике, а голова запрокинулась назад. У него была сломана шея.
Тальнар медленно поднялся на ноги.
Аврас висел, чуть покачиваясь. Пальцы на его руках дёрнулись, будто хватая воздух, да так и остались — согнутые, скрюченные, как у Кривого Когтя. Из его побагровевшего лица мигом ушла вся жизнь, оно стало мёртвым, ужасным, незнакомым… Открытый рот темнел бесформенной дырой. Глаза глядели куда-то вверх. С ног что-то капало на землю.
Тальнара скрутило. Согнувшись напополам, он схватился за заболевший живот, закашлялся. Его вывернуло наизнанку, а потом ноги его подкосились, и он чуть было не упал лицом вниз в недавнее содержимое своего желудка, но тут кто-то схватил его.
Тонкие руки обвили шею, и перемежаемый всхлипами голос зашептал ему, обжигая щёку дыханием:
— Милый мой… Пойдём отсюда скорее… Пойдём, пойдём…
Не в силах вновь посмотреть на Авраса, Тальнар повернулся к Заячьей Губе. Обхватил её рукой за талию, уже округлившуюся, и позволил увести себя.
13
Собрание закончилось в полной неразберихе. Жители Донирета оставались в зале ещё долго после того, как Рэйварго перестал говорить, и не переставая спорили и обсуждали, что же им делать. Всё это время Рэйварго и Тьяррос стояли на сцене, не подходя, впрочем, к трибуне — они ждали решения граждан. Собственно, всем было ясно, что пора срочно готовиться к защите — и мэр отдал приказ немедленно лить серебряные пули. Рабочие с завода — а ими были большинство мужчин в городе — покинули зал, чтобы приступить к работе, дети и подростки побежали собирать серебро по домам и магазинам, и с каждой минутой шумящая толпа в зале театра редела. Рэйварго и Тьяррос ждали решения по одному вопросу — что делать с оборотнями, которые сейчас сидят в тюрьме Донирета. Временами Рэйварго ловил краем глаза сердитый и надменный взгляд мэра, но не обращал на него внимания — ему во что бы то ни стало нужно было вырвать своих друзей из тюрьмы. Наконец оставшиеся дониретцы, торопившиеся по домам, к семьям, вынесли свой вердикт: Веглао и Октая нужно оставить в тюрьме до завтрашнего утра.
Ноги Рэйварго дрожали, когда он спускался со сцены — ему хотелось верить, что это от усталости, а не от разочарования и страха. Он замечал, что многие дониретцы смущённо отворачиваются от него, когда он смотрит на них, а кое-кто глядит на него с сочувствием. Один даже предложил ему опереться на руку, когда он спускался со сцены — таким усталым Рэйварго ему показался. Юноша помотал головой и зашагал к выходу. Оставшиеся слушатели расступались перед ним. На полпути Рэйварго обернулся и сказал Тьярросу:
— Я приду в ратушу вечером, со своим пистолетом.
— Разумеется, — холодно ответил Тьяррос.
Рэйварго вышел наружу. Было уже около часа дня, воздух был удушающе жарок, рубашка прилипла к спине и груди. Рэйварго постоял на месте, не зная, что ему делать. Возможно, кого-то из горожан его речь и тронула, но ничего не изменилось — Октай и Веглао по-прежнему в тюрьме. Дониретцы готовятся к бою, но своё самое серьёзное оружие они предпочли спрятать подальше.
Путь до дома показался ему очень близким — чересчур близким, чтобы можно было подумать обо всём, что на него свалилось. За это лето он так привязался к ним обоим, что теперь не понимал, как мог раньше любить одиночество. Он сказал Гилмею, что отвечает за них, и не колеблясь повторил бы это кому угодно. Может быть, он никогда не станет настолько им близок, насколько близки они друг к другу, но ему достаточно и того, что он может им помочь. В какой-то книге он прочитал, что каждый человек однажды подходит к краю пропасти, и сейчас ему казалось, что он к своей подошёл ещё тогда, в мае, чтобы увидеть на дне двух людей и помочь им выбраться наружу. Люди так много спорят о смысле жизни, изобретая для бедного человечества новые идеи, новых богов, новые догмы и доктрины — но, наверное, им просто не приходила в голову одна простая мысль: жизнь не прожита зря, если ты помог кому-то выбраться из пропасти. Даже если сам при этом сорвался.
Уже подходя к дому, он вдруг подумал о том, что там может никого не оказаться, а значит, он не сможет попасть внутрь. Он пошарил по карманам куртки и нашёл ключи, но, поднявшись на крыльцо, обнаружил, что дверь открыта.
В магазине было пусто. Рэйварго посмотрел по сторонам, взглянул на полки с книгами, на прилавок, за который впервые сел в семь лет. Он до сих пор помнил, как выбил первый в своей жизни чек — книга называлась «Для тех, кто шьёт», и покупала её Гина Шанир, жена директора школы и подруга мамы Рэйварго. Она тогда ласково улыбнулась Рэйварго и пообещала, что сошьёт ему рубашку или брючки. Она и в самом деле сшила — через два месяца Рэйварго появился на похоронах матери в рубашке из чёрного крепа с кривоватыми швами, которую заплаканная Гина принесла в их дом накануне похорон.
Рэйварго обошёл магазин по кругу и подошёл к лестнице. Он поднялся наверх, не торопясь, вбирая в себя тепло этого дома, наслаждаясь игрой солнечных зайчиков на обоях, и вошёл в комнату, которая когда-то была их с Торвитой детской. Здесь было тихо, и, хотя сразу чувствовалось, что комнату давно не проветривали, воздух не был спёртым. Вся обстановка состояла из двух кроватей, двух кресел, с которых, сколько помнил Рэйварго, никогда не снимались чехлы, плетёного коврика на полу и небольшого комода, шкафчики которого всегда выдвигались с ужасающим стуком. Занавесок на окне сейчас не было, но Рэйварго живо вспомнил, как он каждый день раздёргивал их, и в комнату весёлой волной врывался солнечный свет. Торвита сердилась, крепче зажмуривала глаза, зарывалась головой в подушку, и он со смехом сдёргивал с неё одеяло…
Да, комната изменилась, и не только потому, что с окна сняли занавески — в стене торчала дюжина гвоздей, на которых, с внезапной непонятной болью вспомнил он, висели их рисунки. Он рисование давно уже забросил — в университете было не до того, а вот Торвита… интересно, она ещё рисует?
Он медленными шагами подошёл к окну и ощутил, как будто кто-то приветственно помахал ему рукой из прошлого. На комоде возле окна стояла в рамке маленькая фотография, изображавшая его мать такой, какой она была до замужества. Здесь ей было лет двадцать, она была младше его, младше Торвиты. Отец почему-то поставил в комнату детей именно эту фотографию, фотографию не зрелой красивой женщины, какой они помнили свою маму, а юной стройной девушки с теннисной ракеткой в руке, которая задорно и весело улыбалась прямо в объектив.
Он прошёл к одному из кресел и сел в него. Его охватило вдруг странное чувство непричастности, чуждости его этому дому и этой комнате. В прошлый раз он заходил сюда меньше года назад, когда приезжал домой на зимние каникулы, но с тех пор как будто прошло много-много времени, и тот Рэйварго, каким он был тогда, казался нынешнему Рэйварго далёким, незнакомым… почти покойником.
В комнату мягкими шагами вошла Торвита, неся на руках ребёнка, и Рэйварго в первую секунду подумал, что как-то вернулся назад во времени — сестра была копией портрета матери, с той лишь разницей, что волосы девушки на портрете были острижены до ушей, а у Торвиты на плечо падала длинная коса.
— Пойдём к дяде, — сказала она сыну, подхватывая его поудобнее, и направилась к Рэйварго.
Улыбаясь, тот протянул им навстречу руки и, приняв мальчика из рук Торвиты, усадил его к себе на колени.
— Ну привет, глазастик, — проговорил он, осторожно пожимая двумя пальцами пухлую ладошку мальчика. Тот вдруг сморщился и захныкал — он явно не узнал своего дядю в этом небритом, обветренном молодом мужчине.
— Давай его мне, — сказала Торвита, и Рэйварго с хорошо скрытым неудовольствием позволил ей забрать малыша. На руках у матери он сразу успокоился и принялся задумчиво играть её косой и концами шейного платка, падавшими ей на грудь, но то и дело подозрительно косился на дядю.