ЖАНРЫ

Смертельный номер (рассказы)
Шрифт:

Приятно узнать, что Эмилио по-своему был со мной честен. Не буду притворяться и говорить, что я от него в восторге или что он мне очень нравится. Лишь за одно могу поручиться — когда он поступает лучше, чем я от него ожидала, у меня как-то теплеет на сердце. Вот и все верительные грамоты моей страсти — вернее, одна верительная грамота. Я говорю „страсть“, но есть слово, которое подходит сюда лучше. Конечно, тяжело сознавать, что, столько испытав, стольким поступившись, я потеряла способность восторгаться, ничто меня не трогает. Наверное, попытка расчистить джунгли прошлых связей забрала все мои силы. Я создала пустыню и назвала ее „покой“.»

Когда на следующее утро Лавиния вышла к завтраку, ее ждало письмо. Она открыла его без всякого интереса — она почти всю ночь не спала и была какая-то заторможенная.

«Нет, моя дорогая Лавиния, — прочитала она, — тебе не удалось меня обмануть, хотя подивилась я немало. Надеюсь, это письмо ты получишь уже в Америке, но если ты еще не уехала, если пренебрегла моим советом и продолжаешь терзать свое сердце в Венеции, письмо пойдет тебе на пользу. С твоей стороны было очень наивно полагать, что тебе удастся меня провести сказкой о какой-то мифической мисс Перкинс! Я бы еще подумала, верить тебе или нет, не будь ты к ней столь недоброжелательна — разумеется, по-своему, мягко. Обычно твои письма пестрят фразами типа: „Моя дорогая Кэролайн сущий ангел, к Рождеству прислала мне наперсток“.

Сейчас я дам тебе кое-какие указания, и следуй им неукоснительно — вот мой искренний совет. Что до твоей идеи направить возлюбленного в Бостон, не хочу даже говорить, что я об этом думаю. Скажу, однако, другое — мне стало тревожно за тебя. Лавиния, ты совсем не создана для того, что я назвала бы партизанской любовью. Ты перейдешь все грани дозволенного.

Итак, слушай меня, Симонетта Перкинс, рекомендованная миссис Джонстон, отвергнутая ею и доставшаяся тебе, Лавиния, по наследству. Лучше всего действовать по четкому плану. Предположим, по такому — в десять часов загляни к своей матери и прямо ей заяви: пусть встает, она совершенно здорова и нечего попусту терять время в постели. В 10.30 иди в свою спальню или в какое-то труднодоступное место, лучше на крышу, позвони в звонок и вели официанту принести тебе коктейль. Если хочешь снова вырасти в собственных глазах, лучший способ задать жару слугам. В одиннадцать сядь за письма, желательно, черкни благодарственное письмо мне, мол, следую твоим указаниям и уже извлекаю из них выгоду. В двенадцать посети одну из церквей покрупнее. Лучше всего — Иоанна и Павла. Саму церковь не осматривай, смотри на туристов, но обязательно с презрением. Пойдешь обедать, как следует продумай заказ: тебе должны принести то, что тебе нравится, тебе должно нравиться то, что тебе принесут. После обеда отправляйся в Лидо или купи себе какую-нибудь пустяковину в антикварном магазине (рекомендую магазинчик на Пьяццетта деи Лоенчини, который держит человек с фамилией испанского гольфиста — какой-то делла Торре). В пять часов зайди в муниципалитет, попроси, чтобы тебя представили всем сотрудникам (снизойди, иначе эти венецианцы тебя возненавидят, сочтут тебя mal 'elеv'ee), [44] похвали их нынешнее правительство и вежливо послушай, что тебе скажут потомки дожей. [45] Если твое сердце все еще будет трепетать, на пути в гостиницу загляни к Дзампирони и купи брома — он у них всегда под рукой. Вечером, если ты не приглашена на прием, поезжай к Флориану и побалуйся ликерами — я бы посоветовала тебе „Стрегу“. А если хочешь прийти к забвению кратчайшим путем, нет ничего лучше их жуткого бенедиктинового пунша. Сохрани этот распорядок дня на четверг и на пятницу, и ты забудешь своего гондольера, его имя, его лицо, все с ним связанное, едва доедешь до Вероны, тем более до Брешии.

44

Плохо воспитанной (фр.).

45

Дож — глава Венецианской (XVII–XVIII вв.) и Генуэзской (XIV–XVIII вв.) Республик.

Как бы то ни было, Лавиния, имей в виду — если ты еще притянешь сюда мораль, твое положение станет в пятьдесят раз хуже. Я подозреваю, что ты копаешься в собственной совести, составляешь список своих прегрешений, носишь на груди алую букву [46] и вообще доводишь себя до умопомрачения. Отбрось эти мысли, дело сводится к одному — соблюдены ли условности. Отвечать на этот вопрос приходится постоянно, и ничего особенного тут нет. Ясно, что выйти за него ты не можешь. Скорее всего, он уже женат и у него куча детей, все они — почти его ровесники: здесь вступают в брак очень рано. Будь ты другим человеком, ты могла бы держать его в любовниках. Тебе же я этого не советую, хотя, если не терять головы и вести себя осторожно, дело это можно с успехом провернуть. Но поверь, Лавиния, завести такого cavaliere servente [47] будет с твоей стороны величайшей глупостью. Ты вся изведешься, будешь корить себя, что совершила ошибку. Я тебе уже сказала — вопрос не в том, что правильно, а что нет: так рассуждало бы только малое дитя в середине прошлого века. Так что до свидания, Лавиния; если привезешь его фотографию, мы здорово над всем этим посмеемся.

46

Символ позора прелюбодейки.

47

Верного рыцаря (ит.).

Любящая тебя Элизабет Темплмен».

Лавиния прочитала письмо с облегчением, потом с раздражением и наконец без всяких эмоций. В ее положение внесли ясность — это утешало; оно вызвало насмешку — это раздражало. Но, предлагая решение, основанное на здравом смысле, мисс Темплмен не попала в цель — ее призыв соблюдать условности лишь напугал и без того перепуганную Лавинию. Она еще могла стерпеть упреки друзей, их тайное неодобрение, с таким она сталкивалась. Но идти против условностей — подобного опыта у нее не было, она всегда шагала с условностями в ногу, даже в авангарде. Как же она могла закрыть на них глаза? Не одобрять — такова была природа условностей.

Эвансы уехали, Стивен уехал, Колинопуло уехали, де Винтоны уехали; Элизабет не приедет, миссис Джонстон до полудня будет лежать в постели. Лавиния осталась одна.

Но Эмилио ее не покинул. Он приехал разряженный, был рад ее видеть. Ступив в гондолу, Лавиния, можно сказать, испытала удовлетворение. За эту награду она вела тяжелый бой две недели, и вот награда завоевана.

— Comandi, Signorina? — спросил Эмилио, медленно вращая весло. Я его Афродита? — подумала Лавиния. Могу приказывать ему, что хочу? Но предложила лишь поехать в церковь Сан-Сальваторе.

— Chiesa molto bella, [48] — отважилась она.

— Si, si, — подхватил Эмилио, — е molto antica. [49]

Такой разговор был ей по душе, бесхитростный, будто складывались воедино две части пословицы. На нее накатила благостная истома. Вдруг она услышала крик. Эмилио откликнулся, разразился несвойственной ему многословной тирадой. Она подняла голову — это всего-навсего гондольер с проплывающей мимо гондолы сказал «доброе утро». Еще один крик. На сей раз — целое предложение, все из усеченных слогов, разобрать которые Лавиния никогда не могла. Эмилио прекратил грести и ответил довольно пространно, выстреливая короткими очередями, говоря с большим убеждением. Минуту спустя — еще один обмен любезностями, еще более долгий. Казалось, вся армия гондольеров проявляла интерес к Эмилио, беспокоилась о его делах и поздравляла с какой-то удачей. Лавинии показалось, что на гондольера посыпался град вопросов с мостовой, с парома, со ступенек и из окон; и все, кто спрашивал, смотрели на нее.

48

Очень красивая церковь (ит.).

49

Да, да… и очень старая (ит.).

Мне просто мерещится, подумала она; но после обеда картина повторилась, это был какой-то кошмар. Условности, даже условности по-венециански пугали ее своим оскалом, рычали за стеклянными стенами своего зверинца. Лавинию охватило презрение ко всем этим людям — гримасничают, суют нос не в свое дело. Кто они такие, думала она, эти водоплавающие, эти макаронники? На миг она ощутила, что Эмилио — частица их всех, между ним и ею пролегла трещина. Она словно посмотрела на него через повернутый другим концом бинокль, и он стал крохотным, ничтожным, низменным, думать о нем и то много чести. И тут же на его месте возникли поколения Джонстонов — люди все открытые, простые, посуровевшие от деяний на благо города и даже страны, слуги своего времени, благодетели грядущих дней.

На таких людях и стояла Америка; всеми своими достижениями Америка была обязана им. С тридцатых годов семнадцатого века, когда они появились на континенте, вплоть до крушения идеалов, целых двести пятьдесят лет они упорно трудились — аристократы, не осознающие себя таковыми, люди непритязательные, цельные, жизнь в них так и бурлила. Они не бахвалились своей родословной — Лавиния могла перечислить все поколения своих предков, — воспринимали ее как часть отечественной истории, а не как совокупность отдельных лиц; с генеалогией было просто — она объединяла их в единую связку, а вовсе не была уровнем, до которого другим никогда не дотянуться. Общество, к которому они принадлежали, чтило свои традиции, оно было респектабельным и демократичным, каким аристократия вполне может быть. Со всех сторон ему угрожала безликая плутократия, но оно сохранило свою первооснову, стержень, добросовестность, старомодно-домашний облик, без глянца или лака. Нынче многие богачи следуют линии наименьшего сопротивления. Они разъезжают куда хотят, видят что хотят, делают что хотят, но круг их желаний стал до обидного жалким. Личность для них — лишь капля в ведерке процветания. Если им принадлежит полотно Гейнсборо, они владеют лишь материальной ценностью, но не духовной. А вот нам полотно Гейнсборо, размышляла Лавиния, не заслонило семейных традиций; мне больнее потерять бабушкину брошку, чем мое жемчужное ожерелье. Конечно, рассуждала она, окрыленная, чувствуя свою необходимость для цивилизации, нам дороги и мелочи, хотя мы, аристократический род, обрели опыт в великих деяниях, мы и сейчас способны отличить хорошее от плохого, в нас и сейчас живет сокровенное, и мы не выставляем его напоказ, не несем менять на рынок. Волна самоутверждения вздымалась все выше и выше. Лавиния давно не пребывала в подобном настроении, но сейчас она холила его, потворствовала ему, купалась в нем, полагая, ободренная, что теперь оно будет с ней всегда.

Мы не искали легкой судьбы, ликовала она, жизнь не была для нас увеселительной прогулкой. Мы считали, что залог процветания — чистая совесть, а не наоборот. Мы не искали оправданий злу во имя высших целей. Безо всякой причины мысль ее вдруг сбилась с ритма, споткнулась; только что она парила в поднебесье и вот уже круто спикировала на землю с поврежденным крылом. Если бы Эстер Принн из «Алой буквы» жила в Венеции, подумалось Лавинии, ей бы не пришлось стоять у позорного столба. На миг ей захотелось, чтобы героиня Готорна [50] жила в какой-нибудь другой стране, более близкой ей по темпераменту. Ведь ее наказали мои предки. А что им оставалось делать? Должны же у людей быть какие-то принципы? Если нет ничего святого, жизнь становится пресной, начинает смердеть. Лавиния обвела комнату тревожным взглядом. Комната уже не казалась дружелюбной и словно затаилась, ждала, когда же Лавиния себя опорочит. Обойдусь без твоей дружбы, пробормотала Лавиния, хлопнув дверцей шкафа. Но дверца распахнулась ей навстречу, будто в шкафу кто-то сидел и подсматривал. Тоже мне, разозлилась Лавиния, барахляная мебелишка в картонном палаццо. Дома, если я закрываю дверь, она закрывается. Лавиния хорохорилась, не очень веря своим словам, потом попыталась представить себе свой дом — безрезультатно. Почему? Уж не утратила ли она способность к воображению? Вдруг теперь так будет всегда — захочет вызвать в памяти какой-нибудь образ, а у нее ничего не получится. На всякий случай не очень напрягаясь, она попробовала вызвать в памяти портрет своей двоюродной тетки, Софии. Из тумана ничего не выплыло, сплошная пустота; и все другие портреты отказались явиться по вызову. Как гадко с вашей стороны, пробурчала она, едва не плача, ведь я только что вас так превозносила! Но тут память сжалилась над ней, и искомые образы родственников дружно хлынули на нее, все они глядели на нее неодобрительно, не скрывая враждебности.

50

Натаниель Готорн (1804–1864) — американский писатель, автор романа «Алая буква».

Да кто она, собственно говоря, такая, чтобы их хвалить? Не больно им нужна ее похвала — комплимент приятен, если исходит от человека добродетельного, достойного. И не нужно им, чтобы она с ними соглашалась, — да они скорее переменят свои суждения. С кем же тогда ей поделиться сокровенным, к кому обратиться за помощью? Толь-ко не к усопшим и почившим Джонстонам, ибо никакой акт самоотречения не поможет ей втереться к ним в доверие. Она, конечно, может кичиться принадлежностью к их роду, помешать ей быть снобом не под силу даже им. Но по-настоящему отождествлять себя с ними, приписать себе их пронесенную сквозь поколения цельность, заявить о своем праве (от которого ей теперь придется отказаться) на место в их когорте — этого суровые, недовольные люди, все еще окружавшие Лавинию, не позволят наверняка. Она может спекулировать их добрым именем, но их расположение, их жизнестойкие традиции потеряны для нее безвозвратно. Предки вытолкнули ее из своих рядов.

Поделиться с друзьями: