Смертная казнь
Шрифт:
Шли как сомнамбулы.
Но тут эта неожиданная задержка в канцелярии заставила вдруг упасть все напряженные чувства, и получился упадок — какое-то отвращение ко всему и к себе, какое-то безумное, бессмысленное, гадкое топтанье на месте в себе…
Писарь и начальник рылись в книгах, выкликали фамилии, кажется — вычеркивали… но все было как сон в глазах, как бледные, плоские видения — и бумаги, и лампы, и лысина начальника, и штыки.
Солдаты по-прежнему не отходили от каждого приговоренного — нагло, бесстыдно касаясь шинелями, почти своими телами, их тел, точно боясь, что и тут те убегут, — равнодушно похлопывая своими глазами и точно говоря ими:
— Мы тут ни при чем. Но мы отвечаем… С нас спросят.
Один, нервный с черным пушком на губах, волновался и старался не глядеть на осужденных… Это странное ощущение, что вот он, здоровый, живой тут, а эти другие люди — этот длинный арестант, небритый и некрасиво обросший, с глубокими серыми глазами и, должно быть, барин, через минуты не будет таким, какие они все, — бросало в озноб, что-то переворачивало в груди, заставляло усиленно биться сердце, — и он тогда бледнел…
Из осужденных — Клеманкин, красивый, здоровенный мужчина с густыми волосами и южным типом лица, тяжело и сосредоточенно молчал, сев на лавку, схватив голову и упершись локтями в колени.
Рабочий переминался с ноги на ногу.
— Уж скорей бы, братцы, скорей! — шептал он, блуждая глазами и пряча руки в рукава арестантской куртки.
Но мысли не вязались с языком.
У него схватило живот, как всегда у него при нервном возбуждении, и дикие, назойливые, неотвязные мечты росли и разрастались в голове. А что если попроситься для нужды и как-нибудь улепетнуть? А вдруг удастОя? Громоздился за планом, но язык дрожал.
— Братцы, родимые, братцы, что же это? — почти плакал он. Я невиновен, клянусь Богом, я — невиновен, без суда засудили… Что же это?!
Но всех страшнее был гимназист. Он — полный, нежнотелый юноша, с чуть заметным пушком на щеках, сжимал брови и кусал губу, видимо напрягая все усилия на то, чтобы не выдать себя звуком и не расплакаться, но вдруг широко и торопливо перекрестился и так вспыхнул весь, что видны стали жилы на висках, подбородок дрожал и он некоторое время шевелил ртом, но без звука, видимо принимаясь что-то сказать и не будучи в силах от волнения.
Инженеру, который случайно взглянул на него в эту минуту, вдруг стало так страшно за него, что точно волна крови откуда-то внизу подступала к горлу и навернула слезы на глаза. Так мучительно захотелось, чтобы этот мальчик не так страдал в эту минуту, — это уж слишком…
«Еще что-нибудь выкинет», — мелькнуло в голове.
— Я… я… я… — наконец вырвалось у гимназиста. — Я… хочу… священника.
Он сам точно испугался своего голоса и испуганно обернулся кругом. Но никто не слышал. Один солдат, тот самый, который стоял возле инженера и, бледный, старался не глядеть на осужденных, — вздрогнул и точно сделал движение по направлению к начальнику, чтобы передать желание мальчика.
— Я хочу священника, — повторил опять громко, упрямо гимназист, и теперь все слышали. Все вздрогнули.
Сын дьякона криво усмехнулся.
— А мне бы папироску, — и цинично выругался…
Начальник поднял голову на гимназиста.
— Это вам будет, чтО же вы кричите! — удивился он, но, увидев красное, страшно напряженное, с блестящими от волнения глазами, молодое и чистое лицо его, вдруг замешался и прибавил мягче:
— Это вам будет; чтО по закону, все будет.
Гимназист тоже смешался, точно сконфузившись, и растерянно обвел все взглядом.
— Я ничего, я только так… я только это и хотел сказать.
Но странная мысль вдруг пришла в это время в голову инженера. Ему вдруг опять показалось, что все это так мелко и ничтожно перед тем спокойствием, в которое они все сейчас вступят, что захотелось встать и как-нибудь внушить это и гимназисту, чтобы и он не волновался теперь, — улыбнуться ему, сказать, что это не нужно, что можно быть радостным. И стало вместе с тем жаль и начальника в его мелких, скучных и страшных заботах службы, и в первый раз показался ему и начальник человеком, когда он увидел на лице его беспомощность перед мукой гимназиста.
«Не подойти ли и не попросить ли его, чтобы он гимназиста повесил первым, а я подожду, — все-таки тому легче будет!» — вертелось в голове.
И казалось, что так просто это исполнить здесь, потому что все люди тут, — и он, и начальник, и солдаты, и он не злодей ведь какой-нибудь, и всякий же должен понять это простое человеческое чувство перед таким важным и общим для всех делом, как смерть.
Но пока он машинально обдумывал, как это сделать, потому что знал, что нельзя же об этом просить вслух, это нужно осторожно и просто объяснить, чтобы поняли, — страшное ожидание всех в канцелярии кончилось, — все зашевелились, и сын дьякона какими-то точно верхними чувствами, — которыми страдали, возмущались, дрожали все тут и отчетливо запоминали каждую внешнюю подробность, — заметил на стенных часах, что они пробыли тут всего пять минут. Было без семи минут три.
Торопили, повели на двор.
Опять толкались в дверях. Пропускали осужденных между двух солдат. На морозе дрожали неодетые. Впереди шел тот же офицерик. Сзади последовали гурьбой из соседней комнаты свидетели казни, которые все были в сборе.
Священник за все время, пока в канцелярии совершались последние формальности, страшно волновался и шагал в небольшой комнатке рядом с канцелярией, в кабинете начальника.
Ему казалось, что это все — зверство и что можно бы было этого как-нибудь избежать, ну, по-христиански, простить их что ли. «Но видно уж мы маленькие люди… начальству лучше знать», — думал он и принимался несколько раз мысленно молиться, но другие люди и обстановка мешали, и он, волнуясь, откидывал назад свои волосы и теребил крест.
Начальник пригласил его.
— Батюшка, один из осужденных желает вас видеть.
Другие отказались.
Священник заволновался, затеребился — и встал вдруг глупый вопрос перед ним: где исповедывать? тут или там — на месте?
Решили — в канцелярии.
«Ну, вот хоть одному доставлю утешение, а о других помолюсь», утешал он себя, но чувствуя, как бьется сердце…
Прокурор нервничал и старался как-нибудь не заметить того, что должно быть. Вспоминал свою жену, оставленную в теплой и уютной постели. Она любит декадентские стихи и у нее вообще «красные вкусы», и он сам этому сочувствует, и он все понимает… «Пора же, наконец, перейти на новый режим. Но ведь это же, господа, так ясно. Пока есть один закон, его надо исполнять. Вот будут в силе, издадут другие законы, тогда и будут жить как хотят!»
И какая-то досада поднималась в нем на этих людей за то, что они не юристы и не могут понять такой простой истины, — хотя по-человечески их, конечно, было жаль…
И он несколько раз перекладывал из кармана в карман приговор, который должен будет им прочесть, стараясь собрать всю свою силу, чтобы не волноваться…
Доктор был пьян, курил и слюняво рассказывал секретарю суда про какую-то свою обиду.
Офицер конвоя глядел на часы…
Наконец, там на дворе, на месте казни, перед виселицами — гимназист вдруг разрыдался и плакал, заливаясь слезами. Он ничего уже не мог сказать и плакал как ребенок. Вся сила, все напряжение, которые он собрал, разрядились в исповеди перед священником. Он не верил в исповедь, не верил и в Бога, не понимал этого. Но мысль о матери не давала покою, и беседа со священником — это было все, что он успел придумать, чтобы утешить ее. Думал и просил священника, чтобы тот заверил мать, что он умер твердо, с верой в бессмертие, с любовью к матери, чтобы она не очень горевала, — хотел хоть ложью купить это. Но теперь расстроенные, распустившиеся чувства прицепились к тому, что он в торопливой, неуклюжей исповеди священнику забыл упомянуть о сестре. И так вдруг стало больно за то, что он никогда не был справедливым к этой золотушной, некрасивой девушке, и что она вдруг подумает, что он не вспомнил о ней в последнюю минуту и не любил ее, и что это уже непоправимо, что он заливался и плакал, рыдая и трясясь всем телом.