Смотреть на птиц
Шрифт:
Дэн, конечно, понимал, что это была нелепая попытка снять боль потери средствами какой-то, скорее всего пошлой и неудачной эстетизации. Уйти в размышления, чтобы не чувствовать трагизма; так иногда удавалось. Только вот он не мог разобраться, к кому теперь обращены эти строчки – к Марии или к жене? И это было самое тяжелое, поскольку ставило под сомнение все его существование, навсегда потерянное в этой женской неопределенности.
А потом был сон, большой, страшный и как всегда непонятный. Они (кто точно нельзя было понять) брели по большому темному и незнакомому городу. Не день и не ночь, не жизнь и не смерть, все в огромном мутном желтом мареве. Его тягучесть ощущается как предчувствие ненастья. Она тянет его к пруду, к тому самому месту, когда первый раз здесь что-то произошло. Что именно? Не понятно, жизнь или смерть? Чья жизнь и чья смерть? На земле огромные красные лужи, в темных водах которых видны очертания его смертных мук. Она продолжает его тянуть куда-то, в самую кошмарную ночь человеческого существования.
Но, увы, это был не сон, поскольку снов вообще не бывает; сон – это часть реальности, странная, непонятная, нереальная, но реальность, которую тоже нужно принимать всерьез и с которой необходимо мириться, чтобы не сойти с ума. Никогда нельзя отмахиваться от страшных моментов жизни, ссылкой на сон. Есть жизнь, и что бы в ней ни происходило, надо принимать, если и не с благодарностью, то с пониманием и покорностью.
Часть третья
«Как же так случилось, что жизнь прошла, даже и не начавшись?» Эта по сути последняя из всех возможных скорбных мыслей мира все сильнее и ожесточеннее жгла сознание Дэна – уже немолодого, но еще не и старого, далеко не старого человека. Конечно, он и раньше чувствовал всю эту проклятую пустоту своей жизни, которую никогда не удавалось наполнить чем-то однозначно стоящим и ценным, таким, чтобы умереть за это не раздумывая. Но эта пустота безболезненно проходила мимо него, он как бы и не принимал в ней участия, всегда находясь на недоступных окраинах жизни. А теперь что-то изменилось в нем, но он не мог понять что, иногда проводя перед зеркалом много времени. Слишком много, чтобы считать это нормальным мужским занятием. Было противно и стыдно, но он теперь остервенело вглядывался в свое отражение, стремясь проникнуть в бесконечную глубь черных зрачков, так странно и отрешенно смотревших на него. Он не узнавал себя, видя перед собой постороннего человека с незнакомыми чертами. Приходилось зачем-то трогать свои щеки, скользить по грубоватой поверхности лба и носа, растягивать кожу под глазами, непонятно зачем прищуриваясь, неприлично выпячивать губы и подолгу рассматривать потрескавшуюся эмаль все еще белоснежных зубов. Зубы были предметом особой заботы Дэна; он не мог допустить их порчу, видя в них важнейшее средоточие жизни.
Никто не видел его в эти минуты. Было бы странно застать его в этом положении всякому, кто хоть немного был с ним знаком. Ему самому было неприятно. В конце концов, он ведь не женщина, для которой физиологические изменения есть самое большое духовное горе, с которым она так и не научилась справляться. Даже Мария, едва успевшая приобрести зрелое женское обличье, и та иногда застывала перед зеркалом, разглядывая обычные для ее возраста складки в уголках глаз и губ. Она специально кривила лицо, вызывая неестественные морщины, чтобы ужаснуться им и впасть в немотивированную грусть по этому поводу.
Мысль о том, что жизнь уже прошла, так и не успев начаться, была до удивления простой, но до слез грустной в своей безыскусной очевидности. Словно вам приподнесли смертный приговор в праздничном конверте, перевязанным розовыми ленточками. Что может быть печальнее этого? Что это вообще за обман, который творит безразличная неведомая сила, позволяя зачем-то нам быть? Все всегда проходит, пролетает незаметно, так что ты не успеваешь зацепиться ни за что существенное. Да и есть ли это существенное?
Отец давно умер, память о нем сильно поблекла. Мать безвозвратно постарела, замерев на пороге бесконечного ухода. Не было ни жены, ни Марии. Дэн не предавался мучительным воспоминаниям их трагического исчезновения. Он уже давно все знал, но старался не думать об этом, бесконечно обманывая самого себя, А сейчас жизнь продолжала свой нудно-томительный ход, едва напоминая о себе чем-то радостным. Еще противнее стали окружавшие люди, которые, казалось, жили в совершенном довольстве и беспечности. Они не только казались, но, скорее всего и были счастливы, тем своим мелким счастьем, которое, как всегда, думал Дэн, было уделом самых низких людей.
«Жизнь закончилась, не успев начаться» – постоянно сверлило в голове, создавая вокруг гнетущую атмосферу. Казалось, что лучшие годы своей жизни он упустил, не успев совершить ничего значимого. Раньше можно было еще указывать на весь этот мерзкий мир, оправдывая свое неучастие в нем. Но теперь нет, внутри уже что-то не позволяло. Как-то совсем нежданно обрушилась эта нехитрая истина, застав врасплох несчастного Дэна, которому стало так тошно и сумрачно, что он вновь начал думать о конце.
Временами ему казались даже смешными чувства, которые он испытал, потеряв отца. Это было неприятно, но что делать, если поток времени пожирает все самое святое и сокровенное? Появились новые люди и привязанности, но уже не было той наивности в отношении к жизни, которая была прежде. Дэн так и не мог выбрать себе постоянное дело, поскольку его призвание не могло быть воплощено ни в одну из существующих профессий. Он не мог позволить потратить уникальность своего дара на что-то одно. Эта уникальность временами чувствовалась остро и болезненно. И, не находя ни в чем удовлетворения, он все больше разочаровывался и его разочарование ложилось тяжким камнем на его жизнь.
«А вдруг и это не то? Вдруг и это не главное? Разве можно чему-то одному отдать всю свою жизнь?» Поэтому и метался от одного дела к другому, от одной работы к другой, надолго не задерживаясь нигде. Он никак мог понять, как это можно проработать, например, сорок лет на одном месте. Можно ведь умереть. Нет, лучше умереть, чем так жить. И даже творческие профессии. С каким презрением он смотрел на маститых композиторов, актеров, писателей, когда те кичились своим положением, своими достижениями. Все это конечно пустота, или скорее, сокрытие пустоты. По-настоящему даровитых людей, совершивших творческие прорывы, единицы. И все они были, как правило, неустроенны, все были несчастны. А эти полчища «творцов» просто бездарны; они могут всю жизнь делать одно и то же, поскольку это начисто лишено смысла. Они только наводняют мир ненужными звуками, строчками, красками. Они, конечно, не вредили, но Дэн всегда сторонился подобных людей и сообществ.
Это было каким-то нестерпимым противоречием его натуры, но Дэна всегда преследовал страх, что он занимается не тем, что попросту тратит время, даже если его занятие были связаны с самым заветным, с музыкой. Но музыка была неприступным божеством, к которому нельзя было прикоснуться смертными руками. Она существовала отдельно, по ту сторону бытия, всегда выскальзывая из ограниченных временем и пространством человеческих стремлений постичь и выразить ее сущность. И поэтому он не мог полностью отдаться даже музыке и ждал, надеясь на то, что однажды сможет создать абсолютно совершенное творение.
Так он и жил, согревая жизненный холод теплотой совершенного, но, увы, совершенно недоступного идеала. Дэн никак не хотел примириться с тем, что с возрастом необходимо расстаться с романтическими представлениями об идеальном, превратив свою жизнь в массу скучных обязанностей и пошлых удовольствий, которые имели лишь одну цель – заставить его жить как все. И умереть, неизвестно зачем. Он теперь, конечно, уже по-другому смотрел на картину человеческой смерти, не отдаваясь власти темного демона, выворачивавшего его душу при каждой встрече с неизбежным. Он, наверное, теперь совершенно иначе пережил бы смерть отца. Но он продолжал вести эту тяжбу с жизнью, держась своих, становившихся все более и более призрачными, представлений.
Внешне его жизнь мало изменилась. Дэн оставался преданным своему видению мира, заставлявшему искать уникальное в каждом проявлении жизни. Музыка, возлюбленные, алкоголь по-прежнему были его спутниками, в компании которых он чувствовал, конечно, непрочную, но все же, подлинность жизни. В тоже время, он был наивным и мог радоваться как ребенок простым вещам. Родственники, коллеги, знакомые по-прежнему вызывали презрение, ставшее теперь тягостным бременем, поскольку, вместе с презрением возникала и жалость к ним, ко всем этим ничтожнейшим существам, жалость, невероятно развившаяся с возрастом. Она мешала, но он не хотел бы избавиться от нее, чувствуя, что в ней сохраняются последние капли человечности. Той человечности, которой он не видел в других, но которую он был почему-то обязан терпеть в себе.