Сначала было словоПовесть о Петре Заичневском
Шрифт:
— Я тебя не понимаю, Петр, — опешил Дроздов и даже отступил к стене.
— Очень жаль… Уходи. Мне надо поразмыслить…
V
— Чего поволите, барин?
— Братец, ты уж послужи… А то у меня — сенная лихорадка… Внизу там скажи — лекарь, мол, столичный… Так ты уж пусти…
— Так ведь не велено…
Заичневский и сам знал, что не велено. После петербургского пожара о нем как будто забыли. Только солдатик этот и ходил в нумер. Что-то происходило там, на воле, куда уже не велено было выходить, даже в «баньку». Визиты тоже кончились. Не велено. Внизу пожарные прогуливали желто-пегих битюгов.
— Держи-ка пятачок, братец, помолись за меня.
— И, барин, — принял беленькую монетку солдат, — молиться за вас еще не время! Премного благодарен! Не нынче завтра батюшка за вами тройку пришлют и — шабаш! Вас ли судить? А университет — бог с ним! Кто без ума, тому и профессоры вроде тетеревов: токуют-токуют, а все как горох!
Знают в Петербурге, кто писал прокламацию? Знают или не знают? Если знают — как обойдется? А вдруг — спросят? Как же не спросят? Видели же эту прокламацию здесь! Черт возьми, не тюрьма, а проходной двор…
Заичневский взял папиросу, солдатик кресанул кремнем на трут, поднес тлеющий гриб. Заичневский приложил папиросу к тлению. Запах был не ветошный, чистый, без вони. Раскурил, пустил струйкой пряный синеватый дым.
Чемодан с прокламациями вез Дроздов, и эта фурия Александровская увязалась. Знала она, что везет Дроздов? Так и не спросил Дроздова. А Перикл предостерегал от нее. Да нет, пустое… Психопатка и все… А если — не психопатка? Да нет, пожалуй, давно бы уже был здесь какой-нибудь потаповский…
— Ступай, братец, скажи…
Солдатик вздохнул, вышел.
Может быть, Грек был прав? Черт подери! Почему не спросил Дроздова? Слушал всякие страсти, а не спросил? Стал думать об Александровской. Она засиживалась дольше других, а когда бывала на людях, подчеркивала свое особенное право на дружбу с ним. Однажды, когда все ушли (демонстративно дождалась, покуда выйдут), она бросилась к Заичневскому:
— Мой повелитель! Я вся твоя!.. Ты молод, ты чист… Я знаю, что оскверню тебя… Но я твоя раба… Вспомни Магдалину… Осквернив тебя, я очищусь! Спаси меня…
Заичневский испугался. Периклес Емельянович (находился еще тут, в части) вошел бесшумно (ходил он вообще тихо, будто не касался земли), увидел висящую на Заичневском Александровскую, сказал спокойно:
— Варвара Владимировна, присядьте, вам будет удобнее…
Александровская прижалась сильнее и вскрикнула:
— Он мой!
И вдруг резко выскочила из камеры. Огонек свечи метнулся вслед и едва не погас. Аргиропуло засмеялся тихо, необидно, даже сочувственно.
— В качестве Магдалины она должна была прижиматься ко мне. А к тебе — только в качестве персидской княжны. Так что брось-ка ее в воду — и дело с концом. Отделайся от нее. Подари ей что-нибудь, что ли… Кроме шекспировской страсти, которая, разумеется, облагораживает ее, не испытывает ли она к тебе, я бы скачал, некоторый казенный интерес? Остерегайся ее.
Александровская исчезла (говорили, была арестована) и вдруг появилась снова в начале апреля. Появление ее после ареста насторожило Заичневского, и он поспешил сделать, как советовал Перикл. Заичневский поднес ей фотографию свою с ни к чему не обязывающей надписью: «Варваре Владимировне Александровской oт Петра Заичневского. 1862 г. Апреля 4». Александровская не приняла — схватила карточку, прижала к груди, поцеловала и прослезилась. Слезы были натуральны, они смутили Заичневского: шут ее разберет, эту чертову бабу! Может быть, действительно — втрескалась? Когда юноше нет еще и двадцати лет, а дама, которой уже — все тридцать, называет его своим повелителем, ему, юноше то есть, никак не хочется думать о том, что к слезам этой дамы присоединен, кроме благородной страсти, еще и казенный интерес. С чего он это взял, умный Грек?
Александровская… Да черт с нею! Что она может знать и что она может сказать? Заичневский прилег на скрипучую койку и стал соображать, кто знает? Ах, как много народу знает! Ему показалось, что знают все, а если не знают — догадываются. Выходило — не было человека на этой суетной земле, кто бы не знал сочинителей прокламации «Молодая Россия»! Озоровали, шумели, веселились, когда сочиняли. Послали Ильенко с этим солдатиком — для конспирации! Можно было что угодно внести — вынести, но с конспирацией было веселее! Дроздов ездил во Владимир, вез рукописную…
Вошел высокий человек лет тридцати по крайней мере: при молодом округлом лице в темной бороде белые нити, Петр Заичневский с юношеской придирчивостью оценивал возраст, уже заранее ощущая готовность противостоять или сразу нападать. Ему всегда хотелось спора, возражений, которые он был готов разбить безо всякой пощады.
Гость поклонился дружелюбно, осмотрел камеру, увидел обнаженную дранку на обвалившемся потолке и почему-то глянул на пол — куда должна была грохнуться штукатурка. Заичневский заметил, сказал вальяжно:
— Штукатурку вымели! Обвалилась…
— И никого не задело? — спросил гость.
— Вообразите! Возвращаюсь с прогулки — куча алебастра! Садитесь, Александр Александрович. Вот сюда — кровать, почетное место.
Щеколда так и не звякнула за гостем. В незапертую дверь сунул стриженую голову солдатик:
— Барин… Не велено более одного… А там изволят Иван Иванович…
— Проси!
— Так ведь не велено, беда…
— Грех тебе, право! Иван Иванович невелик, кто увидит?
— Упекут нас с вами, не дай бог…
— Проси!
— Воля ваша… Вы хоть не гремите на всю часть…
Появился Гольц-Миллер — тощий, с нездоровой краснотою щек, с темными мягкими волосами по плечам. Щеколда захлопнулась. Гольц-Миллер узнал Слепцова, посмотрел на Заичневского: кстати ли он, Иван Гольц-Миллер, явился? Заичневский присел на подоконник:
— Прошу вас, Александр Александрович! Не желаете ли папиросу?
— Я по делу неотложному, — сказал Слепцов, взял из кармана пенсне с золотой дужкой, обеими руками надел на широкую переносицу. — Вам, разумеется, известно, что Петербург сгорел…
— Ну уж так весь и сгорел!
— Весь не весь, а беды вы наделали предостаточно.
— Кто это — мы?
Слепцов не ответил, вынул из длинного сюртука исписанную бумагу, посмотрел на нее сквозь овальные стекла, шевельнул носом, сбросил пенсне, которое повисло на черной нитке, прицепленной к пуговице жилета, и несколько раз качнулось на весу.
— Вот, — протянул Слепцов развернутую бумагу со следом сгиба крест-накрест, — надеюсь, господин Гольц-Миллер нам не помешает.
— Напротив! Поможет! Что это? — принял бумагу Заичневский и близоруко приблизил к лицу.