Снова пел соловей
Шрифт:
«Мертвый час». Двадцать три белых кроватки заняли все пространство комнаты. Белизна пододеяльников, простыней и подушек, белизна потолка и оконных рам, белизна устланной снегами земли. Спят или делают вид, что спят, Вася, Таня, Игорь, Славик, Наташа, Юра… Возле кроватки Васи, словно верный пес, лежит уродливый, пахнущий спичками самопал. Принеси его Игорь, Славик или Андрей, воспитательница просто бы выбросила эту штуку, и погрозила пальцем: «Такие вещи нельзя носить к нам». Но с Васей все сложней, неизвестно, чем отзовется эта конфискация, и Марина Аркадьевна, подумав, поднимает ружьецо с пола, выносит в коридор и ставит в шкафчик, на дверце которого нарисованы две вишенки и в котором ждут Васю его пальто, шапка и шарф. Потом она идет в кабинет заведующей, что находится на том же этаже, и там, вежливо улыбаясь, пересказывает новую Васину историю. Заведующая, полная, молодящаяся женщина, любезно выслушивает ее, поглядывая на свое отражение в зеркале, вернее, на сивый парик, который делает ее странно похожей на Ломоносова.
— Представляю, что из него дальше выйдет, — говорит она, качает головой и с женской непоследовательностью спрашивает: — Ну, что мой парик? Мне все кажется — сидит неудобно, отдельно…
— Да что вы, чудесно.
— Ну-ну, — кивает заведующая небрежно, догадываясь, что в словах воспитательницы больше желания угодить ей, чем правды. — А я-то думаю — как на корове седло…
На кухне Марина Аркадьевна пересказывает Васину историю поварихе, раздатчице и посудомойке. Благодушная толстая поварха смеется до слез в глазах и вдруг начинает по-настоящему плакать, сморкаясь в уголок обширного фартука.
— Вот ведь какой. Мамку жалеет. Мамку защищать хочет, а сам-от мал, слаб… Тут его защищать надо…
Она долго еще вздыхает — шумно, кажется, всем своим сдобным широким телом, долго говорит о Васе, его маме и непутевом отце. Марина Аркадьевна тоже вздыхает, но по иной причине: в кухне душно пахнет горелым маслом и кипяченым молоком, от плиты сухой жар наплывает волнами. Повариха сует ей горячую булочку, маленькую и золотистую, как веснушка.
Марина Аркадьевна возвращается в свою группу и за дверью еще слышит, как там, в белой, подсиненной по углам тишине, будто попугайчики, чирикают ребята — те, что и не засыпали, те, что проснулись, те, кого разбудили соседи. А Вася спит по-настоящему. Лицо его порозовело, стало пухлым, выражение у него воодушевленное, отважное. Кто знает, что ему снится, какие подвиги он там совершает?.. Повариха тетя Оля права. Есть в этом парнишечке хорошее, но из чего оно растет, может, именно из неблагополучия, и сохранится ли, выживет ли?
Дети притихли, затаились при появлении воспитательницы, но то на одной кроватке, то на другой блестят живые, без тени сна, глазенки, раздается шепот. Какая-нибудь девочка или мальчик, полуодетые, бело-розовые, трогательные, чинно встают и уходят за перегородку, откуда вскоре доносится вкрадчивое журчанье.
— Подъем, — объявляет Марина Аркадьевна, и комнату наполняют осмелевшие голоса, стукотня босых ножек, шелест одеял. Она будит тех, что заспались:
— Вставай, иди умываться.
Будит и Васю, Тот вскакивает, растерянно, беззащитно озирается, ищет что-то под кроватью.
— Успокойся, я это положила в твой шкаф. Иди умывайся…
Неясные тени, тени тревожного сна тают в глазах Васи. Их размывает тот ровный, спокойный свет, что разлит вокруг, свет какой-то особенно уютной, изолированной от больших тревог жизни, которую если и омрачает что-то, так детские обиды, детские капризы, мелкие и легкие, как барашковые облачка…
Убраны кроватки, закончен полдник. Дети устраиваются кто за столиками, кто на ковре. Они рисуют, листают книжки, строят машины из пластмассовых наборов.
Марина Аркадьевна садится за фортепьяно и острыми пальцами с вишневыми ноготками, на которых по красному лаку белым выведены еще и цветочки — а чем еще заниматься в этом скучном городке? — перебирает по клавишам. Она играет, не задумываясь, ничего конкретно не подбирая, но в беспорядочных звуках, что сыплются из-под ее пальцев, нет-нет и мелькнет запетая знакомая фраза, одна из тех, что звучат на местных допотопных, скудных вечерах танцев: «Листья желтые нам под ноги ложатся…», «Ой ты, калины цвет…» Это руки ее, привыкшие извлекать модные мотивчики из клубной простенькой пианолы, и здесь автоматически повторяют их.
Думается обо всем сразу, О том, что скоро студенческие каникулы и приедет в городок будущий энергетик, о ближайших танцах, на которых она покажется в новом, изумрудно-зеленом платье, о сегодняшнем вечере, о том, что вся жизнь ее — это ожидание близкой, желанной перемены в судьбе.
А за окном перед ней широко разливается в седых ветвях деревьев, в поднявшейся стае галок латунный холодный закат. Опять обметает потихоньку крыши и сугробы острый февральский ветер. Еще один день со счетов, день без решающих событий. Ну, и что, и не жалко. Жизнь еще в самом зачине, сколько этих дней впереди. А латунный закат краснеет, и все больше в нем звонкой старинной меди. Галки черными хлопьями сеются на крышу швейной фабрики и сидят там, шевелясь, изредка всплескивая крыльями. «Да, но Вася-то, надо будет рассказать о нем дома…»
Марина Аркадьевна, опустив крышку фортепьяно, полуоборачивается и находит Васю в той группе детей, что занимается с куклами. Он смеется, властно и весело кричит что-то, выхватывая у Тани полураздетую куклу. Он в том редком состоянии забывчивости и раскованности, когда делается просто ребенком, увлеченным игрой.
Сегодня пятница, и детей начинают разбирать около пяти вечера. Так повелось с тех пор, как телепередачу «В гостях у сказки» ни с того, ни с сего перенесли с воскресенья на пятницу, на рабочие часы. Немногие из родителей соглашаются лишить своих детей сказки. Большинство думает: «Чего не сделаешь, ради ребенка!»— и отпрашивается на службе, жертвует обеденным перерывом или наказывает бабушкам, дедушкам, детям постарше привести внуков, внучек, младших братьев и сестренок домой, «на сказку».
Таня знает, что за ней придут, и переживает за Васю.
— А за Васей никто не придет, да, Марина Аркадьевна?
— Наверно, — кивает воспитательница. — Мама его на работе, а папа… тоже работает.
— Жаль Васю, — печалится Таня и думает о том, как хорошо было бы, если бы ее папа взял Васю вместе с ней. Но нельзя, нельзя. В семье Тани Васю Локоткова знают лишь как обидчика и драчуна. «Кто это тебя поцарапал так?» — «Вася Локотков»; «Кто это тебя ударил? — „Вася Локотков. Он меня толкнул, я упала“». Вот если бы она не говорила, кто именно обижал ее, тогда, может, и Вася посмотрел бы сказку вместе с ней в папиной комнате, на папином диване. А она говорила. Она не думала…
— Жаль Васю… А я ему расскажу, что будут показывать. Я все-все буду запоминать.
— Попробуй.
Вася обыкновенно уходит вслед за Таней, даже и в этом проявляется его странная привязанность к ней. И теперь, едва Таня с папой скрываются за дверью, Вася складывает игрушки на место, идет в раздевалку и там снимает с батареи свои высушенные теплые валенки. Он торопится, словно хочет догнать Таню, и через минуту, одетый, в ушаночке, с ружьецом в руке, приоткрывает дверь в комнату.
— До свидания, до завтра, — говорит он воспитательнице и прикрывает дверь за собой. Он уходит, как всегда, но Марину вдруг несказанно поражает это. Шоколадные, ясные ее глаза широко распахиваются, словно там, за дверью, не уютная раздевалка с детскими шкафчиками, а кабина, кабина, которая должна вынести Васю в огромное, бурное космическое пространство, где, еще не переборов друг друга, мешаются темень и свет, доброе и дурное, вера в человека и сомнение в нем. Для нее, взрослой девушки, этот мир еще за семью печатями, и она скоро, через час примерно, всего лишь перейдет из одной благополучной среды в другую, домашнюю, созданную для нее, любимицы состарившихся родителей.
А Вася смело выходит за ворота детского сада, на темную улочку, в которую ветер клубком сваливает дым, текущий из трубы народного суда, — горький дым, пахнущий березовыми поленьями. Теперь, когда у него в руках ружьецо, ему все — не страшно.