ЖАНРЫ

Собор Парижской Богоматери (с иллюстрациями)
Шрифт:

Гренгуар, грустно улыбаясь, повернулся к нему:

— Я люблю огонь, мой дорогой повелитель. Но не по той низменной причине, что он согревает наши ноги или варит наш суп, а за его искры. Порой я провожу целые часы, глядя на них. Я открываю тысячу вещей в этих звездочках, усеивающих черную глубину очага. Эти звезды — тоже целые миры.

— Гром и молния, если я что-либо понял! — сказал бродяга. — Не знаешь ли, который час?

— Не знаю, — ответил Гренгуар.

Тогда Клопен подошел к египетскому герцогу:

— Дружище Матиас, мы выбрали неподходящее время. Говорят, будто Людовик Одиннадцатый в Париже.

— Еще лишняя причина вырвать из его когтей нашу сестру, — ответил старый цыган.

— Ты рассуждаешь, как подобает мужчине, Матиас, — сказал владыка королевства Арго. — К тому же мы быстро управимся с этим делом. В соборе нам нечего опасаться сопротивления. Каноники — просто зайцы, кроме того, сила за нами! Чины судебной палаты попадут впросак, когда завтра придут за ней! Клянусь папскими кишками, я не хочу, чтобы они повесили эту хорошенькую девушку!

Клопен вышел из кабака.

Жеан тем временем орал хриплым голосом:

— Я пью, я ем, я пьян, я сам Юпитер! Эй, Пьер Душегуб! Если ты еще раз посмотришь на меня такими глазами, то я собью тебе щелчками пыль с носа!

Что касается Гренгуара, то, потревоженный в своих размышлениях, он стал наблюдать окружавшую буйную и крикливую толпу, бормоча сквозь зубы: «Luxuriosa res vinum et tumultuosa ebrietas» [323] . Как хорошо, что я не пью, и как отлично выразился святой Бенедикт: «Vinum apostatare facit etiam sapientes»! [324]

323

От вина распутство и буйное веселье (лат.).

324

Вино доводит до греха даже мудрецов! (лат.)

В это время вернулся Клопен и крикнул громовым голосом:

— Полночь!

Это слово произвело такое же действие, как сигнал садиться на коней, поданный полку во время привала, — все бродяги — мужчины, женщины, дети — гурьбой повалили из таверны, грохоча оружием и старым железом.

Луну закрыло облако. Двор чудес погрузился в полный мрак. Нигде ни единого огонька. А между тем площадь далеко не была безлюдна. Там можно было разглядеть толпу мужчин и женщин, которые переговаривались тихими голосами. Слышно было, как они гудели, и видно было, как в темноте отсвечивало оружие. Клопен взгромоздился на огромный камень.

— Стройся, Арго! — крикнул он. — Стройся, Египет! Стройся, Галилея!

В темноте началось движение. Казалось, несметная толпа вытягивалась в колонну. Спустя несколько минут король Алтынный вновь возвысил голос:

— Теперь молчать, пока будем идти по Парижу. Пароль: «Короткие клинки звенят!» Факелы зажигать лишь перед собором! Вперед!

Через десять минут всадники ночного дозора бежали в испуге перед длинной процессией каких-то черных молчаливых людей, направлявшихся к мосту Менял по извилистым улицам, прорезавшим во всех направлениях огромный Рыночный квартал.

IV

Медвежья услуга

В эту ночь Квазимодо не спалось. Он только что обошел в последний раз собор. Запирая церковные врата, он не заметил, как мимо него прошел архидьякон, выразивший некоторое недовольство при виде того, как тщательно Квазимодо задвигал и замыкал огромные железные засовы, придававшие широким створам дверей прочность каменной стены. Клод казался еще более озабоченным, чем обычно. После ночного происшествия в келье он очень дурно обращался с Квазимодо, был груб с ним и даже порой бил его, но ничто не могло поколебать покорность, терпение и безропотную преданность звонаря. Без упрека, без жалобы он все сносил от архидьякона: угрозы, брань, побои. Он только с беспокойством глядел ему вслед, когда Клод поднимался на башню, но архидьякон и сам остерегался попадаться на глаза цыганке.

Итак, в эту ночь Квазимодо, скользнув взглядом по своим бедным заброшенным колоколам — по Жакелине, Марии, Тибо, — взобрался на вышку верхней башни и там, поставив на крышу потайной, закрытый наглухо фонарь, принялся глядеть на Париж. Ночь, как мы уже сказали, была очень темная. Париж в ту эпоху почти никак не освещался и являл глазу смутное нагромождение каких-то черных массивов, пересекаемых там и сям белесоватыми излучинами Сены. Квазимодо не видел света нигде, кроме окна отдаленного здания, смутный и сумрачный профиль которого обрисовывался высоко над кровлями со стороны Сент-Антуанских ворот. Там, очевидно, тоже кто-то бодрствовал.

Окидывая внимательным взглядом этот туманный ночной горизонт, Квазимодо ощущал в душе какую-то необъяснимую тревогу. Уже несколько дней он был настороже. Он заметил, что вокруг собора непрерывно сновали люди зловещего вида, не спускавшие глаз с убежища молодой девушки. И он подумал, не затевается ли какой-либо заговор против несчастной затворницы. Он воображал, что народ ненавидел ее так же, как его, и что надо ожидать в ближайшее время каких-нибудь событий. Поэтому-то он и дежурил на своей звоннице, «мечтая в своей мечтальне», как говорит Рабле; неся сторожевую службу, как верный пес, он поочередно посматривал то на Париж, то на келью, обуреваемый тысячью подозрений.

Пристально всматриваясь в город своим единственным глазом, который благодаря необыкновенной зоркости, как бы в вознаграждение подаренной ему природой, почти возмещал другие недостающие Квазимодо органы чувств, он вдруг заметил, что очертания Старой Скорняжной набережной имеют несколько необычный вид; там чувствовалось какое-то движение; линия парапета, черневшая над белизной воды, не была прямой и неподвижной, как на других набережных, но колыхалась, подобно речной зыби или головам движущейся толпы.

Это ему показалось странным. Он удвоил внимание. Казалось, движение шло в сторону Ситэ. Нигде ни малейшего огонька. Некоторое время движение это происходило на набережной, затем постепенно оно схлынуло, словно вошло внутрь острова, потом совершенно прекратилось, и линия набережной снова стала прямой и неподвижной.

Пока Квазимодо терялся в догадках, ему вдруг показалось, что это движение вновь возникло на Папертной улице, врезавшейся в Ситэ перпендикулярно фасаду собора Богоматери. Наконец, невзирая на кромешную тьму, он увидел, как из этой улицы показалась голова колонны, как в одно мгновение всю площадь запрудила толпа, в которой ничего нельзя было разглядеть в потемках, кроме того, что это была толпа.

В этом зрелище таилось что-то страшное. Странная процессия, словно старавшаяся укрыться в глубокой тьме, вероятно, хранила такое же глубокое молчание. И все же она должна была производить какой-нибудь шум, хотя бы топот ног. Но этот шум не доходил до нашего глухого, и сборище людей, которое он еле различал и которое совсем не слышал, хотя оно волновалось и двигалось близко от него, производило на него впечатление сонма мертвецов, безмолвных, неосязаемых, затерянных во мгле. Ему казалось, что на него надвигается туман с утонувшими в нем людьми, что в этом тумане шевелятся тени.

Поделиться с друзьями: