ЖАНРЫ

Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
Шрифт:

— Не вижу во всем этом никакого смысла, — проговорил Хунгертобель, беспомощно взглянув на своего друга, который, как всегда, лежал неподвижно, положив руки под голову. — Если твои предположения верны, ты подвергаешь себя страшной опасности, потому что Эмменбергер — сущий дьявол! — предупредил он. — Все это бессмысленно, — тихо, чуть ли не шепотом, повторил врач.

— В справедливости всегда есть смысл, — не отступал от своего замысла Берлах. — Переведи меня к Эмменбергеру. Завтра утром — таково мое желание.

— В сочельник? — Хунгертобель вскочил на ноги.

— Да, — ответил старик. — В сочельник, — и насмешливо улыбнулся. — Трактат Эмменбергера об астрологии ты принес?

— Разумеется, — выдавил из себя врач.

Берлах рассмеялся:

— Давай-ка его сюда, мне не терпится узнать, что там обо мне говорят звезды. Может, у меня еще есть шанс?

Еще один визит

Этому страшному старику, у которого вся вторая половина дня ушла на тщательное заполнение подробной анкеты, а потом на телефонные звонки в кантональный банк и к нотариусу, этому напоминающему своей непроницаемостью восточного божка больному, к которому сестры всегда заходили не без некоторой опаски и который с непоколебимым спокойствием плел свою сеть, как плетет ее огромный паук, безошибочно сплетая одну нить с другой, незадолго до наступления темноты и вскоре после того, как Хунгертобель сообщил ему, что в сочельник его переведут в «Зонненштайн», нанесли еще один визит, причем нет полной ясности, пришел ли этот человек по своей воле или был комиссаром вызван. Он был невысок ростом, худощав, с длинной тонкой шеей. Из карманов расстегнутого плаща торчали газеты. Под плащом на нем был обтрепанный серый костюм в коричневую полоску, и в его карманах тоже было полно газет; шею он обмотал лимонно-желтым шелковым шарфом, покрытым грязными жирными пятнами, к лысине прилепился берет. Глаза поблескивали из-под кустистых бровей, крючковатый нос казался чересчур крупным для этого человечка, а рот — постыдно провалившимся внутрь из-за отсутствия зубов. Он говорил громко, изъясняясь, похоже, стихами, но иногда, подобно одиноким островам, у него вырывались отдельные слова вроде «троллейбус» или «постовой полицейский», которые по какой-то причине его бесконечно раздражали. К его жалкому платью никак не подходила вполне элегантная, но совершенно вышедшая из моды черная трость с серебряным набалдашником, перекочевавшая сюда из прошлого века, — он ею все время без всякой причины размахивал. При входе в клинику он врезался в одну из медсестер, отдал поклон, экзальтированно исторгнув из себя всевозможные извинения, безнадежно заблудился в здании, попав в родильное отделение и чуть не оказавшись в операционной, где принимали роды, откуда был изгнан врачом, споткнулся об одну из напольных ваз с фиалками, которых много перед каждой дверью; наконец его проводили в новый корпус (его отловили, как пугливого зверька), но прежде, чем попасть в палату старика, он споткнулся о собственную трость и, проехавшись на животе по коридору, ударился о дверь палаты, за которой лежал тяжелобольной.

— Ох уж эти уличные регулировщики! — воскликнул посетитель, оказавшись наконец у постели Берлаха.

«Господи, спаси и помилуй!» — подумала операционная медсестра, которая привела его к комиссару.

— Понатыкали их повсюду. Весь город просто набит уличными регулировщиками.

— Эх-хе-хе, — произнес комиссар; сразу сообразивший, что этот посетитель требует осмотрительного и продуманного подхода. — Как ни крути, а без уличных регулировщиков не обойтись, Фортшиг. Движение машин должно быть организовано, не то у нас погибнет на дорогах еще больше людей, чем сейчас.

— Организовать движение машин! — вскричал Фортшиг своим скрипучим голосом. — Прекрасно! Звучит недурственно. Но для этого никакой особой дорожной полиции не требуется, надо просто больше доверять порядочным людям. Весь Берн превратился в какую-то крепость уличных регулировщиков, и неудивительно, что все пешеходы, все пользователи улиц, взбесились, да и только! Правда, Берн всегда был таким — безрадостным полицейским гнездом, неисправимая диктатура угнездилась здесь с незапамятных времен. Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци [19] . Какая досада, что он ее не написал! Пятьдесят лет как я живу в этой столице, превратившейся в гнездо, а известно ли вам, что значит для составителя слов (я ставлю рядом слова, а не буквы), что значит для писателя влачить жалкое существование и голодать в этом сонном толстокожем городе (где не получишь другого литературного еженедельника, кроме «Бунда»), нет, я это описывать не стану. Ужас, ужас без конца и края! Все пятьдесят лет, гуляя по Берну, я закрывал глаза, даже в детской коляске! Я не хотел лицезреть этот несчастный город, в котором мой отец ушел из жизни в жалкой должности ассистента какой-то университетской кафедры; что же я вижу, когда открываю глаза теперь? Уличных регулировщиков, повсюду этих уличных регулировщиков!

19

Сам Лессинг собирался написать трагедию о Берне, когда ему сообщили об ужасающей смерти бедного Генци. — Самуэль Генци (1701–1749) — швейцарский писатель и политический деятель. Казнен за участие в заговоре, направленном на свержение реакционного патрицианского режима в Берне. Республиканская трагедия Г. Э. Лессинга (1729–1781) осталась фрагментом (1749).

— Фортшиг, — с живостью проговорил старик, — у нас с вами речь пойдет не о дорожной полиции, — и он строго посмотрел в сторону этого опустившегося и измотанного человека, который, сидя на стуле, раскачивался, охваченный ужасом, и в совиных глазах которого ничего, кроме несчастья, прочесть было нельзя.

— Я просто не представляю, что с вами стряслось, — продолжал старик. — Черт побери, Фортшиг, у вас ведь было отличное перо, вы были настоящим мужчиной, а «Яблочный сок», который вы издавали, был пусть и маленькой, но хорошей газетой; а сейчас вы заполняете ее страницы сплошной чепухой вроде уличных регулировщиков, троллейбусов, филателистов, шариковых авторучек, радиопрограмм, театральных сплетен, проездных билетов, рекламы кинофильмов, федеральных советов и джазов. Энергия и пафос, с которыми вы набрасываетесь на эти вещи — и впадаете при этом в стиль «Вильгельма Телля» самого Шиллера, — видит Бог, их стоило бы употребить ради других вещей.

— Комиссар, — проскрипел его посетитель, — комиссар! Не грешите, нападая на поэта, на пишущего человека, на долю которого выпало непоправимое горе жить в Швейцарии, и, что еще в десять раз хуже, жить за счет Швейцарии.

— Ну, ну, — попытался утихомирить его Берлах, однако Фортшиг все больше впадал в раж.

— Что «ну, ну»? — вскричал он, вскочил со стула и забегал по комнате от окна к двери и обратно с постоянством маятника. — Легко сказать «ну, ну»! И что это «ну, ну» оправдывает? Ничего! Бог свидетель, ничего! Согласен, я превратился в фигуру смехотворную, почти такую же, как все эти наши Хабануки, Теобалды, Евстахи и Мусташи, и несть числа им, рассказами о приключениях которых забиты страницы дорогих нашему сердцу скучных ежедневных газет и которые пытаются выстоять в борьбе с запонками, женами и лезвиями для бритья, поставив, разумеется, на себе крест; но кто не поставил на себе крест, кто не опустился в этой стране, где приходится сочинять, прислушиваясь к шепоту души, когда вокруг тебя все с треском разваливается! Эх, комиссар, комиссар, я пускался во все тяжкие, чтобы обеспечить себе достойное положение с помощью пишущей машинки, но даже до уровня среднего деревенского бедолаги не дотянул, мне пришлось отказываться от одной затеи за другой, хоронить одну надежду за другой — самые прекрасные пьесы, пламенные стихи и самые возвышенные повести! Все они оказывались карточными домиками, карточными домиками, и ничем другим. Швейцария превратила меня в шута, в пустого фантазера, в Дон Кихота, сражающегося с ветряными мельницами и стадами овец. Тебя заставляют выступать за свободу, справедливость и прочие товары, которыми торгуют у нас на рынке, чтобы поддержать общество, принуждающее тебя вести существование бедняка или прохвоста, если только ты привержен ценностям духовным, а не рыночным. Люди хотят наслаждаться жизнью и не желают пожертвовать даже тысячной долей этих наслаждений, хотя бы мельчайшим грошиком, и точно так же, как в тысячелетнем рейхе при слове «культура» хватались за револьвер [20] , в наших краях хватаются за кошелек и прячут его подальше.

20

…как в тысячелетнем рейхе при слове «культура» хватались за револьвер… — Имеются в виду слова персонажа драмы «Шлагетер» (1933), принадлежащей перу одного из бардов «национал-социалистической революции» Ганса Йоста: «Когда я слышу слово „культура“, я спускаю предохранитель моего револьвера». Широкое распространение получило еще одно изречение Йоста, ярого поборника «интуитивного, народно-культового театра»: «Я немец! Следовательно, я хорошо знаю, что жизнь нельзя насиловать разумом».

— Очень хорошо, Фортшиг, — строго проговорил Берлах, — что вы упомянули о Дон Кихоте — это моя любимая тема. Нам всем полагалось бы быть донкихотами, если бы у нас частица сердца оказалась на нужном месте, а в черепной коробке сохранились хотя бы крупицы разума. Но нам незачем воевать с ветряными мельницами, как престарелому рыцарю из прошлого в его жестяных доспехах; друг мой, нам приходится выходить на бой с куда более опасными великанами, иногда это просто чудовища, олицетворяющие жестокость и подлость, а иногда это динозавры, у которых мозги никогда не были больше птичьих: и страшилища эти известны нам не из сказочных книг, мы их не придумали — они взяты из жизни. И в конце концов, бороться с бесчеловечностью в любой форме и при любых обстоятельствах мы обязаны. Но важно и то, как именно мы боремся и чтобы мы при этом не теряли головы. Борьба со злом не должна превращаться в игру с огнем. А как раз вы, Фортшиг, играете с огнем, потому что оправданную борьбу ведете неразумно, вы напоминаете пожарного, гасящего пожар не водой, а нефтью. Если прочесть еженедельник, который вы издаете, этот жалкий листок, можно подумать, что всю Швейцарию нужно отменить. О том, что в этой стране многое — да, очень многое! — не в порядке, я могу рассказывать вам с утра до вечера, и по этой же причине у меня появилось немало седых волос, но предать все это огню, как если бы мы жили в Содоме или Гоморре, абсолютно неправомерно и в каком-то смысле надуманно, манерно. Можно подумать, будто вы дошли до того, что вообще стесняетесь любить эту страну. Не нравится мне это, Фортшиг. Стесняться своей любви нельзя, но она должна быть строгой и зрячей, не то она превратится в любовь обезьянью. Когда видишь на своей родине грязь и нечистоты, надо взяться за швабры и метлы, чтобы подобно Геркулесу вымести Авгиевы конюшни [21] — этот его подвиг из всех десяти мне особенно нравится, — но рушить сразу сам дом и неразумно, и бессмысленно, ибо построить новый в этом бедном искалеченном мире очень трудно, на это потребуется жизнь нескольких поколений, а когда он наконец будет построен, то окажется не лучше прежнего. Важно, чтобы правда могла быть сказана и чтобы за нее можно было сражаться, а не пускаться в благоглупости. В Швейцарии это возможно, что и следует спокойно признать и быть за это благодарным, нам нечего бояться никакого правительственного или федерального совета, да и никакого совета вообще. Что правда, то правда — кому-то приходится из-за этого ходить в отрепьях или вести жизнь, полную лишений. Свинство, конечно, кто спорит? Но истинный Дон Кихот гордится своими жалкими доспехами. Борьба против человеческого скудоумия и эгоизма всегда была тяжелой и требовала жертв, она была причиной нищеты и всяческих унижений; но это священная война, и вести ее следует с достоинством, а не со стенаниями. А вы только оглушаете наших добрых бернцев своей руганью и проклятьями, рассказывая, как несправедливо сложилась ваша судьба в их среде, и хотите накликать на Берн ближайшую хвостатую комету, чтобы обратить наш старый город в развалины. Фортшиг, Фортшиг, ваша борьба зиждется на мелочных мотивах. Когда человек говорит о справедливости, он должен обезопасить себя от подозрений, что на самом деле он подразумевает собственную кормушку. Отриньте мысли о собственном несчастье и обтрепанных брюках, которые вынуждены носить, откажитесь от мелочной войны при помощи негодных средств; в нашем мире, Господь свидетель, есть вещи поважнее, чем уличные регулировщики.

21

…подобно Геркулесу вымести Авгиевы конюшни… — Этот сюжет Дюрренматт использовал позже в радиопьесе «Геркулес и Авгиевы конюшни» (1954).

Сухощавый тщедушный Фортшиг снова уселся на стул, втянув в плечи длинную худую шею и поджав ноги. Берет упал на пол, а лимонно-желтый шарф распустился и как-то уныло свисал на впалой груди этого человечка.

— Комиссар, — плаксиво проговорил он. — Вы строги ко мне, как Моисей или Исайя к народу Израиля, и я знаю, что вы правы, но я уже четыре дня не принимал горячей пищи, у меня даже на курево денег нет.

— Разве вы не столуетесь больше у Лайбундгутов? — спросил старик, наморщив лоб и в некотором смущении.

— Мне случилось поспорить с фрау директором Лайбундгут о «Фаусте» Гёте. Ей нравится вторая часть, а мне нет. И она перестала приглашать меня. Сам господин директор написал мне, что для его супруги вторая часть «Фауста» — святая святых и он, увы, ничего больше для меня сделать не может, — заскулил писатель.

Берлаху стало жаль бедолагу. Он подумал, что был чересчур несправедлив к нему, и, испытывая внутреннюю неловкость, пробурчал:

— Что у жены директора шоколадной фабрики может быть общего с Гёте? — и добавил: — Кого же Лайбундгуты приглашают теперь? Опять этого тренера по теннису?

— Бетцингера, — с удрученным видом ответил Фортшиг.

— Тогда хотя бы он может несколько месяцев каждый третий день вкусно и плотно обедать, — с ноткой удовлетворения в голосе проговорил старик. — Хороший музыкант. Однако опусы его слушать невозможно, хотя я еще со времен моего пребывания в Константинополе привык к раздражающим слух звукам. Но это уже другой компот. Правда, я опасаюсь, что в ближайшее время Бетцингер не сойдется с фрау Лайбундгут в суждениях о Девятой симфонии Бетховена. И вот тогда она снова пригласит тренера по теннису. Над такими, как он, ничего не стоит взять верх в беседах об изящном. Я дам вам, Фортшиг, рекомендацию к Грольбаху из компании по торговле верхним платьем «Грольбах — Кюне»; у них готовят хорошо, хотя и перебирают с жирами. Надеюсь, у них вы продержитесь дольше, чем у Лайбундгутов! Грольбах литературой не увлекается, и до Гёте с его Фаустом ему нет никакого дела.

— А его супруга? — пугливо поинтересовался Фортшиг.

— Она у него глухая тетеря, — успокоил его комиссар. — Для вас, Фортшиг, это счастливый случай. И возьмите с тумбочки эту маленькую коричневую сигару. Это «Литтл-Роз», ее оставил для меня доктор Хунгертобель, так что можете спокойно курить здесь.

Фортшиг тщательно раскурил сигару.

— Не желаете ли дней на десять съездить в Париж? — как бы между прочим спросил старик.

— В Париж? — вскричал тщедушный человечек, вскакивая со стула. — Во имя всего святого, если оно существует, скажите, я не ослышался? В Париж? Поехать мне, который преклоняется перед французской литературой, как никто другой? Да первым же поездом!

Поделиться с друзьями: