Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в шести томах. т 1

Алешковский Юз

Шрифт:

Прочитав первый раз по указанию наркома тетрадочку, я глупо рассмеялся, не поверил глазам своим и прочитал еще раз. Повидал я уже немало черт знает чего к тому времени. Смерти, пытки, казни, кровь, слезы, чудовищные доносы на близких – все видел. Но, читая второй раз, я чувствовал, что белею, что опускаются у меня руки, что подгибаются ноги, что не видят глаза, что независимо от моей воли подкатывает к сердцу такой страшный страх, какого не бывает в патологически омерзительных сновидениях, и изо рта, стеная, вылетает дух последней жизни… И если все-таки судьба моих родителей, моя судьба, миллионы ужасных судеб имели отношение к Жизни и Смерти, то тетрадочка та не имела ни к Жизни, ни к Смерти никакого отношения… Человек не мог ее написать! Она была, как казалось мне, безобразней всего, что я знал, читал, видел и пережил. И, дочитав тетрадочку до конца, дочитав только потому, что бессознательно надеялся дойти хоть до мельчайшего подобия человеческого, на ее последней странице, в последней строке, в точке, вместо которой оказалось три восклицательных знака, я сполз со стула и полчаса провалялся на полу, не блюя, наверное, только от слабости.

Я не мог не дать ход делу дедушки и бабушки. Но я сделал все, чтобы они не узнали о тетрадке внука. И они не узнали. Рискнув, я посоветовал им подписать пятьдесят восьмую, пункт десять, агитация и пропаганда, сочинил какой-то бред, приложил пару анекдотов про Буденного, старики с благодарностью расписались, получили всего по пять лет и попали в тихое хозяйство под Омском. Во время войны их освободили…

Внука я вызвал к себе. Ничего особенного во внешности. Отправляю на экспертизу к психам. Абсолютно нормален… Беру его заявление.

– Как же, – говорю, – принять вас на работу в органы, если вы предаете бабушку и дедушку.

– Я не предаю, а выдаю. Предают друзей. Они же – недобитые враги. Я не мог остаться в стороне.

– В интимный момент номер один?

– Да! Именно в эти моменты люди предельно открываются друг другу. Я был бы неплохим специалистом по добыванию материалов в интимные моменты жизни врага.

– Поясните, что такое интимный момент?

– Это момент, когда два близких человека откровенно выдают друг другу мысли об отношении к нашему времени, к Сталину, к фашизму, к строительству новой жизни, – голосом отличника ответил внук. – Кроме того, я не признаю кровного родства.

– А вы знаете, – говорю, – что в один из интимных моментов, не пронумерованных вами, дедушка и бабушка зачали вашего отца?

– Да. Конечно. Знаю.

– В органы вас не возьмем. Вы потенциальный предатель. Или вы любите нас больше дедушки и бабушки?

– Клянусь! Я мечтаю о работе в органах с четвертого класса!

– Не верю! Сейчас полно сволочей и врагов, мечтающих пробраться в наши ряды! Вы арестованы!

Я передал внука своему коллеге, и он признался-таки ему, что пытался пробраться в органы для работы в дальнейшем на франкистскую разведку. Десять лет. В лагере он и подох, быстро опустившись до последнего предела.

Странно! Смотря на него и разговаривая, я почему-то не испытывал ни ужаса, ни омерзения. Меня не тошнило. А зря. Я бы блеванул прямо в его обыкновенные, невыразительные глаза… Вот она, эта общая тетрадочка…

47

Мне сегодня больше черной и розовой нравится жемчужина белая. Вот – мягкость и чистота! Вы вручили ее Вигельскому, получив заключение о смерти Коллективы?… Да или нет?… Нет. Так вот. Супруга Вигельского, бойкая и хищная еще старушонка, всегда подозревала вас как убийцу… Жемчужина, сказала она, исчезла из дома в день гибели Вигельского в проруби. Покойный с драгоценностью не расставался даже на рыбалке и в постели. Вот она – прелесть! Как она к вам попала обратно?… Зачитать показания Вигельской? Ах, вы все-таки передали белую доктору? Это был не гонорар за мошенничество и пособничество в убийстве, а обмен. Сначала вы обменяли жемчужины на изумруд. Потом Вигельский передумал, жемчужина снова оказалась у вас, а доктор вдруг утонул. Логично. Убедительно. Но до поры до времени. Я вас все-таки раскалываю потихонечку… Зачем мне это нужно, не скажу.

Почему вы не захотели, чтобы я читал показания Вигельской?… Вдруг я беру вас на понтяру? Проверили бы хоть. Вы ведь не первый раз так попадаетесь… Апатия, говорите? А как девчонки? Как Глуни мои? Только не притворяйтесь джентльменом. Не любит он, видите ли, распространяться о мужских делах! Да вы такое трепло по этой части, что уши вянут, когда записи слушаешь. Ну так как, мой Джеймс Бонд?… И вам действительно нужно одну любить, а другую ненавидеть? И это называется «бутербродик» или «комплекс Сциллы и Харибды»? Ну и козел! Откуда это у вас такая тяга к любви и ненависти? Может быть, остаточный неврозик, прижитый с Коллективой или с Идеей?… Да! Нелегка ваша половая жизнь! Электре Ивановне известны эти штучки?… Она святая женщина. Восторженная фригидность. Интересы лежат, главным образом, в доме и семье. Она вам дорога. Друг. Никогда не продаст… Дочь тоже вас не продаст. Значит, дорога вам Электра Ивановна?… Хорошее чувство. А вы ей дороги?… Она всего этого не переживет. Так. Убивали Коллективу?… Твердое «нет!»… То есть как это вы можете сознаться только ради моего удовольствия?… Спасибо. Туфта мне не нужна. Тогда «нет!». Хрен с вами. Глуням можно улетать? У них в «Интуристе» сочинском дел по горло… Хорошо. Если до седьмого ноября не разберетесь в ненависти и любви, Глуни улетят. Улетят!… Что-что? Рассказать еще что-нибудь о Сталине? Понравилось?… Успеете. Пора вам и мне папашку вспомнить.

Сижу я однажды в комнатушке, наблюдая за происходящим в сталинском кабинете. Держу на мушке прицела скорострельного «смит-вессона» каждого приближающегося к Сталину. Улыбаюсь намекам вождя типа: собаке – собачья смерть, собака лает – ветер носит… Входит вдруг к нему невзрачный, серый, как крыса, востромордик в очках. Уставились на Сталина белые глазки. Костюм висит мешковато. Выражение всей фигуры – бздиловато-подобострастное с готовностью устроить по приказу вождя показательное изнасилование собственной матери на стадионе «Динамо». Сталин его распекал-распекал, трубку даже выбил о серо-седой череп, а пепла с ушей не сдул, кулаком стучал, списки какие-то показывал, потом тихо сказал:

– Я уверен, товарищ Вышинский, что когда ленивому кобелю делать нечего, то он свои яйца лижет. Идите!

Конец тебе, крыса, подумал я тогда, покраснев, впрочем, от пословицы… Сталин нажал кнопку и радушно встретил, выйдя из-за стола, очередного посетителя, вашего папеньку… Не буду описывать своего состояния, близкого к шоку. Взяв себя в руки, я прикинул, что если в какой-то «интимный момент» я врежу Понятьеву между рог пулю-другую, то пулек и на Сталина хватит, и на себя останется.

Старые друзья распивали хванчкару, закусывали травками и сулугуни, а я представлял, как плюхается после первого выстрела папенька ваш лбом в тарелку лобио, не успев выплюнуть изо рта пучок зелени… Сталин не понимает, в чем дело, начинает, наложив в штаны, метаться по кабинету, я, травя его и не подпуская к двери, кокаю то фужер, то статуэтку Маркса, то лампочку, он падает на колени, ползет к амбразуре, молит о спасении, снова забивается под стол, но я выгоняю его выстрелом в пятку, наконец ору через дыру: это тебе за коллективизацию, сука!! За все!! Первую пулю всаживаю в пах, вторую, после того как он похрипит и помучается, прокляв в последний раз Идею, – в живот, третью – в ухо…

Потом, думаю, упаду на колени и скажу отцу Ивану Абрамычу, что вот, отец, месть моя. Прими сына, попроси Господа Бога самолично, чтобы простил он меня, учтя смягчающие обстоятельства, чтобы принял хоть куда и дозволил нам свидеться. Я иду!… Кончаю с собой и представляю, как прибегают Молотов, Каганович, Буденный с саблей, Ежов с наганом, хохочут радостно, Сталина пинают, как дохлую кошку, друг с другом цапаются, и думаю: нет, без Сталина вообще черт знает что будет!

Всеобщее тогда бытовало в башках заблуждение насчет трагической назаменимости Сталина. Представлял я расправу, но, однако, ухо востро держал, ждал собачьей какой-нибудь фразы Сталина. Но вот уже, потрепавшись, Понятьев уходит, а речи ни о каких собаках так и не было. Наоборот, возвратившись, Понятьев пригласил Сталина на охоту, пообещав показать в деле одну из последних в России свор породистых борзых. Сталин замахал руками. Что ты, что ты! Собак терпеть не может. Вот придет час, и он отдаст всего себя великолепной охоте, с соколами, с капканами, с красными флажками! И Понятьева пригласит, а из собак с некоторых пор он любит одну металлическую, на радиаторе «Линкольна».

Плохо было мое дело, гражданин Гуров. Сталин, чтобы не вышло ошибки, вызвал меня и растолковал все насчет Понятьева. Свой, мол, в доску. Волкодав. Ужасный убийца, но предан до слепой кишки лично ему, Сталину. Смотри, Рука, слушай и запоминай. Скоро мы отлично поохотимся…

Плохо было мое дело! Крепко держался на ногах Понятьев. Крепко. Не раз жалел я, что не угрохал тогда обоих… Вы правильно заметили. Мог я в один миг стать исторической личностью. Но не стал. Мне в отличие от вас плевать на популярность в веках. Я был абсолютно уверен, что Сталин полетит ко всем чертям в преисподнюю, как только перебьет самых ярых, самых фанатичных, самых дьявольских служак Идеи. Останется в пустоте и полетит в тартарары, а пустоту заполнит постепенно жизнь… Новые всходы… Корчевка пней… Возрождение… Дураком я был, а Сталин – зверем с мощным нюхом и слухом… Его вы тоже любили и ненавидели?… И да, и нет…

Пашка вот тоже, Вчерашкин, он секретарем обкома тогда был, вбегает ко мне в кабинет тридцатого июля сорок первого года, ни слова не говоря, хватает за грудки и головой – об стенку меня, об стену, об стену.

– Сука! – орет. – Тварь! Зачем ты его спас, зачем, зачем? – Истерика с Пашкой. Я говорю:

– Ошалел! Пошли отсюда! Ошалел, мудак!

Идем по Красной площади. Прислонившись к белому камню Лобного места, на храм чудесный смотрим, слезы текут от бешенства и боли по Пашкиным щекам, руки трясутся, зубы стучат, и глухо Пашка говорит:

Поделиться с друзьями: