Собрание сочинений в шести томах. т 1
Шрифт:
Залихватское па-де-труа Чичикова, Петрушки и Селифа-на посреди тоскливого бездорожья около разбитой брички выражало уверенность в том, что через сто лет дороги здесь станут лучше, и вывело Пашку из себя, поскольку он недавно огреб замечание за развал дорожного строительства в области. Он от тошнотворной досады и раздражения громко зааплодировал.
Зал тупо подхватил овацию, отчего казалось, что все помимо своей воли аплодируют бездорожью… А когда началась сцена обеда в губернском доме и балерунчики, танцуя, вынесли на подносах гусей, поросят, жаренных с гречневой кашей, большущего осетра, грибочки, салаты, гору свежих помидоров, старинные супницы с тройной ухой и метра на два расстегаи, в зале установилась мертвая тишина.
Многие люди, имевшие отношение к областной торговой сети и снабжению населения продуктами первой необходимости, густо, но непонятно почему, покраснели, а пара дюжих билетеров во фраках, стеснявших чекистские движения, вывели из зала захохотавшего молодого человека и старую большевичку, смачно жевавшую захваченный из дома бутерброд с вареной капустой. Зрители так же, как удаленные из зала нарушители, приняли это за модернистский прием, иллюстрирующий основное действие…
Чичиков, разжиревший на глазах всего зала от ненасытного пожирания мертвых душ, в конце первого действия проскакал, дрыгая ногами, к запасному выходу – он спасался от преследования мертвых душ крепостного крестьянства.
После перерыва началась антитеза: преследование народовольцами в разночинной одежонке положительных представителей дворянства, выполненное в захватывающей манере с выстрелами и фехтованием. Затем заключение Чичикова в царскую тюрьму народов.
Снова грандиозный сверхнатуралистический обед у Тентетникова с тортом, изображавшим сцену убийства царя – освободителя крестьян – Александра героями-революционерами. Наконец пошел сплошной синтез, не отделенный от антитезы хождением зрителей в буфет и в сортир.
Задник упал. По сцене проехал трактор, вытащивший бричку Чичикова из колдобин и грязищи российской истории. Сам Чичиков задумчиво, как обезьяна, качался на качелях на месте задника, как бы подводя итог своей безнравственной, напрасной, бесплодной деятельности и шарахаясь то влево, то вправо, хотя перед ним путеводительно фосфоресцировал и искрился портрет изобретателя научного коммунизма… Из-за кулис донеслась до Пашки «Дубинушка», замешанная на «Интернационале», и на сцену вышла плотная толпа ожидавших мертвых крестьянских душ. Они несли над собой транспарант «Слава колхозному строительству!» и чучела порочных персонажей великой поэмы Гоголя. Сам автор поэмы, сидевший в сторонке на пьедестале, вдруг порывисто встал, словно завороженный чудившимся ему в корчах горевшей рукописи изумительным и долгожданным синтезом.
Гремели литавры. Через всю сцену провели бородатых дядек и бедрастых бабенок, прикованных друг к другу цепями антинародных предрассудков. Это уходило со сцены истории под гиканье и свист бывших мертвых душ российское кулачество. Уходило с поникшими головами и угрюмыми взглядами исподлобья.
Затем погас свет, и с экрана прямо в зал помчалась гоголевская тройка. Присутствующие инстинктивно пригнули головы. Кони летели, раздувая ноздри и храпя. Перед ними расступались символические народы и государства, а правил тройкой тоже символический ямщик – здоровенный молодец в тренировочном костюме с бровастой рожей и буквами КПСС на груди.
Зал рукоплескал стоя. Ожившие мертвые души приветственно махали руками почетным гостям города. Пашка, очумев от музыки и танцев, пригласил гостей последовать на сцену для «стихийного синтеза партии и народа после представления».
Зрители выли в экстазе, когда, растроганные встречей, сплелись в радушных объятиях Пашка с Чичиковым, Манилов и Ноздрев с двумя политическими руководителями, Плюшкин с управляющим горторгом, Коробочка с завоблздравотделом, губернатор и высшие чиновники с иностранными гостями из Болгарии и Монголии, а их жены с Петрушкой и Селифаном. Потрясающая вакханалия кончилась там же на сцене, за столом с изумительной снедью и валютной водкой из магазина «Березка». Пили друг за друга, за шестидесятилетие, за Гоголя и наши Вооруженные Силы.
Сам балет Пашка строго приказал больше никогда не показывать, ибо великие произведения искусства должны существовать в одном-единственном экземпляре. Декорации было приказано сжечь, а с балерин и балерунов взять подписку о неразглашении слухов насчет продуктового реквизита. Исполнителя же роли Чичикова предупредить, что если он не перестанет сожительствовать с Ноздревым и Петрушкой, то его не сделают народным артистом РСФСР и переведут в детские каникулы на Деда Мороза…
Бедный Пашка. Не прошли для него даром сорок лет партработы в сплошном раздвоении личности, в разрушении идеи дьявола левой рукой и в укреплении ее же правой. Простился я с ним. Очень удивится, получив завтра телеграмму о моей смерти. Не ожидал, скажет, не ожидал. Всплакнет. Откровенно говоря, не торопил я его с его рассказом. Чего, собственно, торопиться?… Цепляюсь слегка… Цепляюсь.
77
Не надо, Василий Васильевич, не надо! Не уговаривайте меня отказаться от «несвоевременного ухода из продолжения жизни». Я покидаю развитое социалистическое общество. Вы свиделись с отцом. Теперь я хочу свидеться со своим, хотя не знаю, дозволят ли… Скорей всего не дозволят. Но я готов принять посмертную муку разлуки. Я заработал ее, я надопрашивал, я наказнил…
Вы же сейчас сделаете то, чего не успели сделать почти полвека назад. Смерть мученическая была бы плодоносней моей прожитой палаческой жизни… Вот я бросаю в камин партбилет, осклизло холодивший мою грудь сорок лет.
Сгорел партбилет. Унесло его черный прах в трубу. Упадет сейчас прах в саду на белые, розовые и черные цветы, на ромашки, бархатцы, гладиолусы, граммофончики и георгины… Упадет… Кажется… все…
Держите пистолет. Он уже заряжен. Вам останется только нажать указательным пальцем на вот этот крючок, когда я скажу: «Огонь! Пли!» – или что-нибудь в этом роде. Выражения я никак подобрать не могу… Возьмите себя в руки!… Я говорю – возьмите себя в руки, маразматик! Не то я вас возьму! Что вам, впервой убивать, что ли?…
Опять последняя просьба?… Ну, негодяй! Рассмешили вы меня. По-моему, это последний в моей жизни смех, что, согласитесь, странно. Да еще по такому бездарному поводу… Все последнее… Слова последние… вот они – мои последние слова… А уж не из-за отыгрыша вы растягиваете остатки времени? Если так, то ошибаетесь, потому что время мое кончилось. Ваше же продолжается, и кто знает: может быть, оно-то и есть теперь чистое время возмездия! Мне, кстати, это уже неинтересно.
Все же мудро как устроено, что человек, хоть лопни от любопытства, хоть трижды заложи душу Асмодею, а не прочтет ни строчки ни с первой, ни с последней странички из книги судьбы своей! Мудро это устроено. Мне лично, несмотря на мое чудовищное, почти полувековое и почти невыносимое одиночество, всегда была отвратительна страсть гадания… Вы считали, что это – от страха… Я же полагаю, что навсегда наличествовал в моей душонке инстинкт соответствия кресту ужасной судьбы. Своей судьбы, гражданин Гуров. А послушай я гадание одной, скажем, своей подследственной цыганки, и, возможно, стал бы соответствовать ее скорей всего пошлым предсказаниям: денежному интересу, радости в казенном доме, червовой даме, трефовым хлопотам и прочей херне на постном масле. Все это считается многими образом удачной жизни. Удачной, да не своей.
Не заглянуть наперед, не заглянуть, чтобы жить, возможно, не расхотелось, чтобы не расхотелось следовать сюда вот, к последним этим словам, к последней, отчаянно бьющейся в каждой жилочке моего существа мысли – неужели не могло быть иначе?… Неужели, Господи, неужели!
Что у вас там за просьба, козел? Уцеплюсь-ка я, что ли, опять за лишнюю минуточку… Вас интересует, чем и когда кончились мои отношения со Сталиным. Не скажу. Не могу говорить об этом. Этого больше нет и никогда не будет… Молча-ать! Вы «несчастье» вот-вот уроните! Садитесь точно напротив… Так… И не вздумайте вымаливать прощения! Не прощаю. Слаб я. И слишком жирно будет.