Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Шрифт:

— А теперь поговорим, — обратился Василий Петрович к пришедшим. — Знаю, зачем пришли. Слыхал. Слыхал, что хлеб отбираете, да не поверил. Люди прятали и мне советовали — тоже не поверил. А Семенов у меня хватит. Да еще и лишних будет десятины на две — хотите верьте, хотите нет. Можете сами в амбар заглянуть. Да и чего глядеть-то! Вон он, «представитель»-то — все знает сам, что дома есть. А брехать у нас не заведено спокон веков, от дедов и прадедов.

В этой хате тройке делать было нечего, разве только записать цифры, которые назовет сам хозяин. Можно бы и уходить, но этого сделать никак нельзя — хозяин обидится, если гости откажутся от угощения. И бояться выпить им здесь тоже нечего: они близкие друзья Володи; сам Василий Петрович не какой-нибудь кулак, а трудовик-середняк (две коровы да племенная кобыла). Поэтому Ваня и не стал очень сильно возражать, когда мать Володи, Митревна, войдя, с ходу принялась жарить печенку и готовить яичницу. Да и проголодались они уже порядком — чего уж тут возражать.

Вскоре пришла Анюта и, поставив бутылку на стол, побежала в погребец за огурцами и мочеными яблоками.

И вот они все уже сидели за столом и, выпив по стаканчику, беседовали. Василий Петрович спрашивал у Ивана Федоровича и Миши сразу.

— Значит, куда же мне прикажете лишки семян? Иль сдавать куда? Иль самому засеять лишнюю десятину, заарендовать вроде бы? А? Земли-то пустой много — аж жалко ее, матушку.

Вопрос был крайне интересный и не совсем ясный для Миши и Ивана Федоровича.

— А вы, Василий Петрович, дайте взаймы Виктору на две десятины, — предложил Миша. — И у нас тогда он — с плеч долой.

— Дело сумнительное, Михаил Ефимыч: Витька на своей коростовой кляче наковыряет кое-как — пропали семена! — ни себе ни людям. А я в дело произведу. Согласен так: Витьке взаймы на десятину, а другую десятину, лишнюю, сам засею. Мог бы я, конешно, и по-другому: вместе с Виктором засеять, пополам, но лошадь у него чесоточная, а у меня матка в племенной книге записана. Не могу.

Наконец вмешался и Володя.

— Нет, папаша, лишней земли сеять не будем — разговоров не оберешься.

Василий Петрович усмехнулся так, будто остался при своем мнении, но все же сказал:

— Не будем — значит, не будем. Еще по одному.

Все выпили по второму.

— Ну так как же все-таки с излишками-то? — спросил Крючков.

— Ладно. Дам Виктору на десятину, — ответил Василий Петрович. — Запиши ему, Михаил Ефимыч. И пусть расписку даст, с печатью. А девять пудов пока задержу.

— Это зачем же, папаша? — недовольно спросил Володя.

— А затем: неизвестно, как дело с озимыми будет. Ну-ка да пересеять придется? Что тогда делать? Бегать по людям да кланяться? «Дя-аденька-а, да-ай семен-ко-ов!» Так, что ли, по-твоему? Непорядок.

Доводы были неотразимы.

Обход села по учету семян прошел спокойно. Такого боя, как у первой тройки, не было.

Когда же уходили от Василия Петровича, Миша чуть-чуть задержал ладонь Анюты в своей руке. И это тоже было для нее понятно.

Глава третья

Весной, во время сева, Мише Землякову было трудно. Сначала он бился за то, чтобы все посеяли в тех полях, где надо. Но каждый был сам себе хозяин, а уговоры Миши не всегда действовали. «Я хозяин на своей земле» — было чуть ли не лозунгом тех дней в поле. После того как хлеб Сычева распределили по дворам, Миша беспокоился и о том, чтобы семена были высеяны, а не пошли на еду. И то и другое ему не очень-то удавалось. Вдруг какой-либо «хозяин своей земли» заявлял, что девять пудов пшеницы на десятину — это много, что он высеял семь пудов, а остальные два пуда смолол, потому что «ребятишкам тоже надо жрать», и никому, дескать, нет до этого дела: взял девять пудов и отдам девять пудов. Миша нервничал, бегал от зари до зари по полям своего села и двух соседних (его же агрономического участка), проверял, убеждал, доказывал. А пользы было от этого чуть. Каждый был сам себе хозяин. Даже журнал такой выходил в Москве — «Сам себе агроном», и его выписывал не только Сычев, но и Кочетов и некоторые другие. Сам себе хозяин! Что же мог сделать молодой агроном с таким огромным числом хозяев, меряющих все по своему вкусу? При этом понятие о хозяйствовании на земле было иногда странным: «Было бы что пожрать до нови да хватило бы на семена». Если же ребятишкам нечего одеть и обуть, то говорилось просто: «Пусть на печке сидят». Но ведь печка хороша тогда, когда она топится, — на холодных кирпичах голой задницей недолго насидишь, все равно выскочишь на улицу и будешь бегать, пока посинеешь и задрожишь, как цуцик.

Миша и это все знал. Леса поблизости нет — одна степь кругом; топки, кроме кизяков, нет ни палки. А сколько их, кизяков, от одной коровы-то? Пустяк. Вот и ходят женщины в степь собирать бурьяны, общипанные ветром и морозами. Наберут по охапке, свяжут их утирками, чтобы плечо не резало, да и тащат на горбу за пять — семь километров. Когда Миша видел зимой такую вереницу вьючных баб, ему казалось, что где-то кто-то забыл о них как о людях. Баба сама принесет, баба двужильная — она все может. И Миша, проходя по полям, вспомнил о прошедшей зиме, такой трудной насчет топлива. «Сколько же времени будет продолжаться с человеком бесчеловечье? И сколько времени потребуется, чтобы человек осознал себя человеком?» По молодости своей он иногда приходил от этого в уныние, но ему страстно хотелось изменить жизнь села.

В тот день весны Миша спешил обойти поле. Сеяли просо, и надо было кому-то подсказать, с кем-то даже поругаться (без этого невозможно, если человек не понимает русского языка), а кого-то похвалить и выставить примером.

Агроном шел по пашне. Там и сям виднелись одиночные или парные запряжки, тащившие плуги или сохи. Каждый пахал и сеял свою полоску, ревниво оберегая межу с бурьянами. Иной раз казалось, что лошадь, соха и человек плывут над землей, покачиваясь в волнах марева, потом пропадают и появляются вновь где-то вдали. Марево обманчиво. Поэтому конь и соха иногда появляются сначала в воздухе, а потом уж спускаются на землю. Вчера был дождь, сегодня марило и припекало с утра, — значит, быть еще дождю, а это в дни просяного сева благодать великая. Миша верил, что вот уродится много хлеба, люди будут довольны и все как один войдут в колхоз. И сразу, казалось ему по наивности, будет хорошо, сразу исчезнет бедность и униженность.

С этими мыслями он и подошел к Виктору Шмоткову. Тот пахал под просо. В старую, поскрипывающую в расклинках соху была запряжена маленькая чесоточная и тощая лошаденка. Она еле тащилась, то и дело останавливаясь и оглядываясь просяще и безропотно.

Но — странно! Виктор, подъезжая, улыбался Мише и приветливо кивнул головой. А когда поравнялся с ним, вытер руку о засаленные брюки и подал ее селедочкой, как и обычно. Он был весел, черт возьми!

— Ну, как они, дела-то, Виктор Ферапонтович? — спросил Миша.

— Вполне допустимо. Думал, она и не потянет, — он указал на лошадь, — а она, брат ты мой, как битюг. Скажи, откуда и прыть! И тянет и тянет, тянет и тянет — до без конца. Уму непостижимо, что за лошадь. А тут, вишь, теплынь, да марь, да солнышко, да жаворонки разные и тому подобные суслики свистят. Жить вполне возможно. Жить можно.

Виктор радовался, а Мише было жаль его. Он спросил:

— Виктор Ферапонтыч! Ну что ты хорошего увидел? — И начал объяснять: — Лошадь — кляча, обувка-одежа на тебе — от каменного века, хлеба от нови до нови не хватает. Только звание — середняк. Дохлое дело, скажу я тебе по душам. Тебе-то только и спасенья от нужды — в артель. Слыхал же небось, кое-где организуются уже? Как ты думаешь?

— Я-то? Как я думаю? Да никак не думаю. — Виктор пытался «заливать»: — Ты вот говоришь, Михаил Ефимыч, обужа-одежа плоха. Не понимаю. Рубаха — только три латки, портки — только два года от роду. Какую еще мне одежу надобно? Не юрист я и не… агроном, — он явно намекал на толстовку Миши с галстучком «индючок», маленьким и красненьким.

— Ты привык к плохой жизни, Виктор Ферапонтович. И не хочешь понять, что один ты не вылезешь. Никогда.

— Ну? — спросил Виктор удивленно.

Поделиться с друзьями: