Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
Но вот в мастерскую, где работал Том а , вошел Грандидье красивый сорокалетний мужчина, светлоглазый, остриженный бобриком, с энергичным лицом и пышными темными усами. Он очень любил Том а , относился к нему как к сыну, чем облегчил ему ученичество. Он позволял ему приходить на завод в любое время и пользоваться всем оборудованием. Зная, что юноша занят проблемой маленьких двигателей, живо интересовавшей его самого, он не проявлял ни малейшего любопытства и терпеливо выжидал, ни о чем не расспрашивая.
Том а представил ему священника.
— Это мой дядя, господин аббат Пьер Фроман, он пришел меня проведать.
Обменялись приветствиями. Грандидье, лицо которого всегда выражало грусть, отчего многие считали его строгим и суровым, решил проявить общительность и заговорил веселым тоном:
— Скажите, Том а , кажется, я вам еще не рассказывал, как меня допрашивал следователь. Я на хорошем счету, а не то к нам нагрянули бы все ищейки из префектуры… Он допытывался у меня, каким образом этот пробойник с моей маркой очутился на улице Годо-де-Моруа. И я мигом догадался, о чем он думает: он подозревает, что человек, бросивший бомбу, работал у меня… А мне сразу же пришел на ум Сальва. Но я не имею привычки выдавать людей. Он просмотрел книгу найма рабочих, а когда спросил меня о Сальва, я ответил, что прошлую осень тот три месяца проработал у меня на заводе, а потом куда-то исчез. Ищи ветра в поле!.. Ну уж и следователь! Маленький блондин, очень следит за собой, вид самый светский. Он так и вцепился в это дело, и глаза у него горят, как у кошки.
— Это не Амадье ли? — спросил Пьер.
— Он самый. Видно, этот человек прямо в восторге от подарка, который ему преподнесли эти бандиты анархисты, швырнув бомбу.
Священник слушал с замиранием сердца. Случилось то, чего так боялся его брат, наконец напали на след, нащупав руководящую нить. Он взглянул на Том а , стараясь догадаться, взволнован ли тот. Но то ли молодому человеку было неизвестно, какими узами связан Сальва с его отцом, то ли он превосходно владел собой, но он спокойно улыбался, когда хозяин завода описывал следователя.
Особенно он заинтересовался, услыхав, как одни из них, рыжий детина, назвал другого Туссеном, а третьего — Шарлем. Это были отец и сын. Туссен — плотный мужчина с квадратными плечами и жилистыми руками; ему можно было дать пятьдесят лет, лишь взглянув на его круглое, темное, как обожженная глина, лицо, изрезанное морщинами, постаревшее от непосильного труда и обросшее седоватой щетиной, которую он сбривал лишь по воскресеньям; правая его рука после паралича двигалась медленнее левой, когда он жестикулировал. Шарль, двадцатишестилетний парень, живой портрет отца, был в расцвете сил. На его полном лице резко выделялись густые черные усы, на белых руках выступали буграми великолепные мускулы. Они тоже говорили о бомбе, брошенной возле особняка Дювильяра, о найденном там пробойнике и о Сальва, которого теперь все подозревали.
— Только бандит способен на этакую штуку! — сказал Туссен. — Возмущает меня их анархия, я им не сочувствую. А все-таки мне не жалко буржуа, когда в них бросают бомбы. Сами виноваты, пускай теперь расхлебывают.
Он говорил равнодушным тоном, но чувствовалось, что этот пожилой человек хорошо знаком с нищетой и несправедливостью, устал бороться, больше ни на что не надеется и хочет, чтобы рухнул мир, где потерявшему силы рабочему на старости лет грозит голодная смерть.
— Знаете что, — проговорил Шарль, — я слышал, как они беседовали, эти анархисты, и, право же, они говорили много верного и толкового… Вот ты, отец, работаешь уже больше тридцати лет, а как возмутительно с тобой обошлись! Ведь ты едва стоишь на ногах, как старая кляча: стоит ей заболеть — и ее убивают. Тут, черт возьми, невольно подумаешь о себе самом: неужто и меня ждет такой веселый конец!.. Разрази меня гром! А ведь не худо бы вместе с анархистами разнести все к черту, лишь бы это принесло счастье людям.
Конечно, в этом юноше не было огня, и он сочувствовал анархистам лишь потому, что мечтал о хорошей жизни. Казарма оторвала его от родной среды, на военной службе он проникся мыслью о всеобщем равенстве, о необходимости борьбы за существование и был убежден, что имеет право получить свою долю радостей жизни. Молодое поколение делало роковой шаг вперед: отец разочаровался, обманувшись в республике и всеобщем братстве, подвергал все сомнению и презирал все на свете, а сын мечтал о новой вере и, после очевидного банкротства свободы, уже начинал одобрять самые крайние меры.
Рыжий детина, добряк с виду, выходил из себя, кричал, что, если Сальва швырнул бомбу, его надо схватить и отправить на гильотину, немедленно, без всякого суда, и Туссен в конце концов с ним согласился.
— Да, да. Хоть он был женат на моей сестре, я отступаюсь от него… А все ж таки это на него не похоже. Вы ведь знаете, он совсем не злой и мухи не обидит.
— Что из того? — возразил Шарль. — Доведут человека до крайности, он и взбесится.
Все трое как следует вымылись под краном. Заметив хозяина, Туссен решил подождать его в цехе и попросить аванса. Но как раз Грандидье, дружески пожав руку Пьеру, сам направился к старому рабочему, к которому питал уважение. Выслушав Туссена, он дал записку к кассиру, хотя был настроен против авансов. Рабочие его недолюбливали, уверяли, что он жестокий человек, и не замечали его доброты, а он просто считал непременным долгом твердо отстаивать свой престиж хозяина и не делал уступок рабочим, опасаясь, что это приведет его к разорению. При существующей капиталистической системе, которая требует непрестанной беспощадной борьбы, при свирепствующей конкуренции, разве можно идти навстречу даже законным требованиям наемных рабочих?
Перед уходом Пьер еще раз сговорился с Том а о том, какой ответ ему передать брату. Выйдя во двор, он внезапно испытал острую жалость при виде Грандидье, который, сделав обход, возвращался в наглухо запертый домик, где разыгрывалась раздирающая сердце драма его жизни. Какое неизбывное тайное горе, — человек в битве жизни защищает свое достояние, в разгар свирепой борьбы между капиталом и наемным трудом основывает свою фирму и вечером, возвращаясь на отдых к родному очагу, встречает свою помешанную, тоскующую жену, свою обожаемую жену, превратившуюся в ребенка, умершую для любви! Даже в те дни, когда ему удается одержать победу, придя домой, он испытывает неизбежное поражение. И, быть может, он гораздо несчастнее, он еще больше заслуживает жалости, чем все эти бедняки, умирающие с голоду, чем все эти унылые рабочие, жертвы непосильного труда, которые ненавидят его и завидуют ему.
Когда Пьер вышел на улицу, он с удивлением увидел двух женщин, г-жу Туссен и г-жу Теодору с маленькой Селиной, стоявших на том же месте по щиколотку в грязи. Их толкали со всех сторон, и они напоминали какие-то обломки крушения в вечном человеческом водовороте. Они судачили без конца, жалуясь на судьбу и стремясь потопить свою скорбь в неудержимом потоке сплетен. И когда Туссен вышел из дверей завода в сопровождении Шарля, радуясь полученному авансу, он застал их все там же. Он рассказал г-же Теодоре о найденном пробойнике и добавил, что он сам и его товарищи сильно подозревают Сальва в покушении. Г-жа Теодора побледнела, но, не желая выдавать то, что она знала, то, что она думала в глубине души, громко воскликнула:
— Повторяю, я его больше не видела. Он наверняка сейчас в Бельгии. Бомба? Как бы не так! Да вы вот сами говорите, что он добряк и мухи не обидит.
Возвращаясь в трамвае к себе в Нейи, Пьер впал в глубокое раздумье. Он все еще переживал возбуждение, царившее в рабочем квартале, ему слышалось жужжание завода, этого гигантского улья, полного неутомимой деятельности. И впервые под влиянием мучительных встреч этого дня ему пришло в голову, что необходим труд, которому суждено оздоровить человечество и обновить его силы. Вот она, твердая почва, точка опоры, источник спасения! Уж не первые ли это проблески новой веры? Но какая насмешка! Необеспеченный, безнадежный труд, труд, испокон веков несправедливо вознаграждаемый! И нищета вечно подстерегает рабочего, хватает его за глотку, как только он окажется в рядах безработных, а когда приходит старость, его вышвыривают в канаву, как дохлую собаку.