Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
— Знаете, — обратился Массо к генералу, — на днях я встретил его в Ботаническом саду, он гулял там со своими тремя детишками. Он присматривал за ними совсем как старая нянька… Это очень славный человек, и, говорят, он всячески старается скрыть свою бедность.
Но вот снова по залу пробежал трепет: Барру встал и поднялся на трибуну. Выпрямившись во весь свой рост, он привычным движением откинул голову назад. Его красивое, гладко выбритое лицо, которое слегка портил слишком маленький нос, приняло выражение какого-то надменного и чуть грустного величия. Первым долгом он выразил скорбь и негодование. Сопровождая свою пышную, цветистую речь театральными жестами, он говорил с пылом романтического трибуна, чувствовалось, что это честный человек, с нежной душой, но немного глуповатый. Однако сейчас он был глубоко взволнован, и его слова дышали непритворным чувством, ибо сердце его разрывалось: он переживал роковой перелом своей судьбы, и ему казалось, что вместе с ним рушится целый мир. Он с трудом сдерживал готовый у него вырваться вопль отчаяния, вопль гражданина, которого осыпают пощечинами и выбрасывают за борт теперь, когда его, казалось бы, все должны прославлять за проявленную им гражданскую доблесть. Еще в дни империи отдаться телом и душой республике, бороться за нее, терпеть гонения, затем основать ее после всех ужасов войны за родину и гражданской войны, все время преодолевая сопротивление враждебных партий, — и теперь, когда она наконец восторжествовала, обрела силы жизни и несокрушимую мощь, вдруг ощутить себя в ней как бы чужестранцем, выходцем из иного века, слышать, как выступившие на сцену новые деятели говорят другим языком, отстаивают другой идеал, присутствовать при гибели всего, что дорого твоему сердцу, всего, что ты свято чтишь, всего, что давало тебе силу побеждать! Уже больше нет на свете могучих деятелей былых времен! Гамбетта хорошо сделал, что умер. И с какой горечью в сердце старики, еще оставшиеся в живых, смотрят на окружающую их молодежь, умную и проницательную, которая тихонько улыбается, считая их романтиками старого толка! Все рушилось, поскольку оказалась несостоятельной сама идея свободы. Свобода уже не является высшим благом, основанием той республики, за которую они так долго боролись и которой принесли такие жертвы!
Очень искренне, с большим достоинством Барру во всем признался. Республика для него ковчег завета, и когда она в опасности, все средства хороши для ее спасения. И он откровенно рассказал все как было: банк Дювильяра отпускал крупные суммы на прессу, которые доставались оппозиционным газетам, между тем как республиканские газеты получали жалкие гроши. Как министр внутренних дел, он, Барру, в то время ведал прессой, и хорош был бы он, если бы не постарался восстановить должное равновесие, чтобы враги правительства не усилились сверх всякой меры! К нему со всех сторон протягивались руки, чуть ли не двадцать газет, самых достойных, самых преданных республике, требовали своей законной доли. И он не оставил их без поддержки, распределил между ними те двести тысяч франков, которые в списке числятся за ним. Ни одного сантима не прилипло к его рукам! Никто не смеет усомниться в его бескорыстии — довольно его честного слова! В эту минуту Барру был поистине величествен и достоин восхищения. Все исчезло — надутая посредственность, дешевый пафос, — на трибуне стоял честный человек, с трепетом обнажавший свою душу, с болью в сердце открывавший всю правду, сознававший с горечью и тоской, что он не получит награды за понесенные им труды.
И в самом деле, его речь была встречена ледяным молчанием. Наивный Барру, ожидавший, что республиканский парламент восторженно примет его заявление и превознесет его за спасение республики, мало-помалу стал ощущать холодное веяние, долетающее до него из зала. Внезапно он почувствовал, что он бесконечно одинок, что его карьера кончена и его уже коснулось дыхание смерти. Все внутри его рушилось, и разверзалась могильная пустота. Однако он продолжал свою речь среди гробового молчания, с мужеством человека, который сознательно идет на гибель и хочет умереть стоя из любви к благородной выразительной позе. Его конец был последним красивым жестом. Когда он спустился с кафедры, холод в зале еще усилился; не сорвалось ни единого хлопка. Он допустил еще одну неловкость, сделав намек на тайные интриги, которые ведет Рим и духовенство с целью вновь завладеть потерянными позициями и в не столь отдаленном будущем восстановить монархию.
— Ну и дурак! Разве можно признаваться! — прошептал Массо. — Крышка ему, а с ним и всему кабинету.
И вот среди ледяного безмолвия на трибуну быстро взошел Монферран. У всех присутствующих было тяжело на душе: они испытывали смутный страх, который всегда возбуждают откровенные признания. У многих вызвали глухой протест не вполне оправданные компромиссы, неизбежные в политике, а подкупленные депутаты в ужасе чувствовали себя на краю бездны. И все вздохнули с облегчением, когда Монферран с места в карьер стал решительно отрицать свою вину. Он ударял кулаком по кафедре и бил себя в грудь, крича о своей поруганной чести. Кряжистый, низкорослый, он вскидывал кверху свой толстый чувственный нос, характерный для честолюбца, и так ловко скрывал свое коварство под маской грубоватого простодушия, что им можно было залюбоваться. Он отрицал решительно все. Он даже не имел понятия, какие это восемьдесят тысяч франков значатся за ним в списке, и отважно бросал вызов всем и каждому, предлагая доказать, что он получил хоть одно су. Он так и кипел, так и бурлил от негодования и отрицал не только свою вину, но и вину депутатов, утверждая, что французский парламент за все время своего существования ни разу не опозорил себя подобным образом, что ни один избранник народа не способен продать свой голос, ибо это было бы самым невероятным, самым чудовищным из преступлений, когда-либо совершенных на земле! Раздались аплодисменты. Ободрившись, стряхнув давящий кошмар, палата восторженно его приветствовала.
Между тем с левого крыла, где сидела небольшая группа социалистов, послышались гневные крики и свист. Монферрану предлагали дать разъяснения по делу Африканских железных дорог. Ему напомнили, что он был на посту министра общественных работ, когда голосовали за выпуск акций. Пусть теперь, будучи министром внутренних дел, Монферран сообщит, что он намерен предпринять в связи с этими разоблачениями, дабы успокоить совесть французов. Он ловко увернулся от прямого ответа, заявив, что, если будут обнаружены виновные, они, конечно, понесут наказание; он знает свой долг, и нечего ему об этом напоминать. Потом внезапно с беспримерной энергией и самообладанием он разыграл еще накануне подготовленную сцену. Он никогда не забывает о своем долге, он старый преданный солдат и неустанно служит своему народу, проявляя бдительность и благоразумие. Его обвиняли здесь в том, что полиция по его указанию занималась какой-то там гнусной слежкой и позволила удрать пресловутому Гюнтеру. Так вот, сейчас он может сказать, что сделала накануне по его указанию эта подвергшаяся клевете полиция, что она совершила, восстанавливая справедливость и порядок. Накануне в Булонском лесу она арестовала самого страшного из злодеев, человека, совершившего покушение на улице Годо-де-Моруа, рабочего-механика, анархиста Сальва, которого уже больше полутора месяцев тщетно разыскивали по всему городу. Вчера вечером от этого негодяя добились полного признания, и он вскоре понесет заслуженную кару. Наконец-то будет смыто оскорбление, нанесенное общественной морали! Пришел конец террору, так долго свирепствовавшему в Париже! Анархии нанесен смертельный удар! Вот что сделал ради чести и блага родины он, министр, пока мерзкие хулиганы тщетно пытались облить его грязью, включив его имя в постыдный список, сфабрикованный самыми подлыми политиканами!
Все присутствующие слушали его, оцепенев и содрогаясь от ужаса. Этот свалившийся с неба арест, о котором не говорилось ни в одной из утренних газет, этот легендарный злодей Сальва, закоренелый преступник, преподнесенный им в подарок Монферраном, вся эта искусно разыгранная сцена потрясла палату и показалась развязкой чересчур затянувшейся драмы. Глубоко взволнованные и польщенные слушатели устроили продолжительную овацию оратору, который по-прежнему себя прославлял, распространяясь о проявленной им энергии, о спасении общества, о справедливом возмездии за преступление, обещая всегда и везде твердо и властно охранять порядок в стране. Он покорил даже правое крыло, когда в конце своей речи, отмежевываясь от Барру, сделал реверанс в сторону католической партии, призывая представителей различных вероисповеданий тесно сплотиться против общих врагов, свирепых социалистов, которые грозят все разрушить.
Когда Монферран сходил с трибуны, он чувствовал, что его маневр удался, что он вывернулся из беды. Вся палата аплодировала, и правое и левое крыло, и в громе рукоплесканий тонули негодующие крики немногочисленных социалистов, которые только прибавляли шуму, увеличивая его торжество. Сотни рук тянулись к нему. Некоторое время он стоял, добродушно улыбаясь, но в его улыбке сквозило некоторое беспокойство. Ему становилось не по себе от этого успеха, он начинал его пугаться. Не слишком ли красноречиво он говорил? А вдруг он спас не себя одного, а весь кабинет? Если так, то рушится весь его план. Парламент не должен голосовать под впечатлением потрясшей его речи. Две или три минуты он простоял в тревоге, все с той же улыбкой, выжидая, не поднимется ли кто-нибудь с ответной речью.
Публика на трибунах тоже была в восторге. Замечено было, что дамы аплодировали. Даже монсеньер Март а выражал живейшее удовлетворение.
— Что скажете, генерал? — с усмешкой обратился Массо к своему соседу. — Вот каковы вояки наших дней! Молодчина Монферран! Вот что называется выйти сухим из воды. По правде сказать, ловко разыграно.
Но вот Монферран увидел, что Виньон, которого подталкивали друзья, поднялся и направляется к трибуне.
Лицо министра расплылось в добродушно-хитроватой улыбке, и он весело уселся на свое место, приготовившись слушать.
С появлением Виньона атмосфера в парламенте резко изменилась. Он был очень хорош на трибуне, стройный, подтянутый, с красивой бородой и голубыми глазами, от всей его гибкой фигуры веяло молодостью. Говорил он как человек практического склада. Его речь отличалась простотой и точностью, и по контрасту с ней казалась еще более пустой и напыщенной декламация его старших предшественников. Благодаря работе в государственных учреждениях он научился быстро разбираться в делах и умел четко ставить и разрешать самые сложные вопросы. Энергичный, смелый, он верил в свою звезду и, будучи молод и чрезвычайно изворотлив, на свое счастье, еще не успел ничем себя замарать. Он твердым шагом шел вперед, выработав программу несколько более прогрессивную, чем программа Барру и Монферрана, чтобы иметь основания занять их место, когда они будут свергнуты. Впрочем, он был способен осуществить эту программу, проведя уже давно обещанные реформы. Он понимал, что должна наконец восторжествовать честность в союзе с благоразумием и умом. И неторопливо, звонким голосом он высказал все, что хотел и что подсказывал ему здравый смысл, речь его удовлетворила запросам совести депутатов. Да, конечно, он первый радуется, что арестован этот человек и в стране водворится спокойствие. Но он не видит, что общего между этим арестом и прискорбным делом, поставленным на обсуждение парламента. Это два совершенно разных вопроса, и он умоляет своих коллег не голосовать в порыве овладевших ими бурных чувств. Необходимо пролить на это дело свет, чего, разумеется, не могут сделать скомпрометированные министры. Впрочем, он высказался против создания комиссии по расследованию: по его мнению, в случае если обнаружат виновных, их нужно передать в руки правосудия. Заканчивая свою речь, он осторожно намекнул на все усиливающееся влияние духовенства, заявив, что не признает никаких компромиссов и отвергает диктатуру государства, равно как и возрождение древней теократии.
Со всех сторон раздались возгласы «прекрасно!», «прекрасно!», и Виньон вернулся на свое место под жидкие рукоплескания. Но парламент уже был прибран к рукам, положение дел выяснилось, результаты голосования были предрешены, и Меж, хотевший опять взять слово, благоразумно решил промолчать. Всеми было замечено спокойствие Монферрана, который слушал Виньона с благодушным видом, как бы воздавая должное таланту противника. А Барру, речь которого была встречена ледяным молчанием, неподвижно сидел в своем кресле, бледный как смерть, словно сраженный и раздавленный во время крушения старого мира.
— Так и есть! — снова воскликнул Массо. — Кабинету крышка! Знаете, этот маленький Виньон далеко пойдет. Говорят, он мечтает об Елисейском дворце. Во всяком случае, ему суждено стать главою будущего кабинета.
Началась баллотировка. В зале поднялся шум и гам. Массо собрался уже уходить, но генерал его удержал:
— Подождите минутку, господин Массо… Как омерзительна эта парламентская стряпня! Вы должны были бы написать об этом в статье, показать, как обессиливает и развращает до мозга костей наш народ эта бессмысленная и грязная болтовня, которая длится целые дни. Битва, в которой лягут костьми пятьдесят тысяч человек, не нанесет стране такого ущерба, не отнимет у нас столько жизненных сил, сколько мы потеряли за десять лет господства этой мерзкой парламентской системы. Зайдите ко мне как-нибудь утречком. Я вас познакомлю с проектом военного закона и докажу, что необходимо восстановить прежнюю армию, состоящую из профессиональных военных и не столь многочисленную, а не то наша национальная армия, омещанившаяся и неимоверно разросшаяся, мертвым грузом потянет ко дну весь народ.