Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
— Прошу прощения, сударыня, я не хотела вас обидеть. Может, я и впрямь ошиблась.
Госпожа Матис снова молча принялась за шитье. Казалось, она спешила уйти в себя, в свое одиночество, забиться в глухой закоулок жизни, где она прозябала, стараясь скрыть свою нищету, питаясь впроголодь куском хлеба. О, дорогой, обожаемый сын! Хоть он уделял ей мало внимания, она все надежды возлагала на него и мечтала, что на старости лет в один прекрасный день он распахнет перед ней врата счастья.
Бабушка спустилась в мастерскую со свертком старого платья и белья. Г-жа Теодора рассыпалась в благодарностях, и они с Селиной удалились. Гильом молча, наморщив лоб, расхаживал взад и вперед по комнате, не в силах приняться за работу.
На следующий день, когда истерзанный сомнениями Пьер пришел в мастерскую, там появились новые посетители, уже совсем другого рода. Ворвался порыв ветра, вихрь развевающихся юбок, взрывы смеха — это была миниатюрная принцесса Роземонда, которую сопровождал юный Гиацинт Дювильяр, как всегда, подтянутый и холодный.
— Это я, дорогой учитель. Ведь я обещала вас посетить. Я ваша ученица и преклоняюсь перед вашим гением… А это наш молодой друг, который согласился привести меня к вам. Мы только что вернулись из Норвегии, и первый мой визит к вам.
Она поворачивалась во все стороны, непринужденно и грациозно раскланиваясь с Пьером, Марией, Франсуа и Антуаном, находившимися в мастерской.
— О, Норвегия! Дорогой учитель, вы и представить себе не можете, какая это девственная красота! Нам всем нужно бы там побывать, чтобы почерпнуть из этого источника новые идеалы и вернуться оттуда очищенными, помолодевшими, способными на великие жертвы.
В действительности же она там все время мучилась, так как ей не по силам был молочный режим, предписанный ей молодым возлюбленным. То, что они отправились в свадебное путешествие не в залитую солнцем Италию, а в страну льдов и вечных снегов, безусловно, доказывало их на редкость утонченный вкус и говорило об их возвышенной любви, чуждой всего грубо материального. Это было как бы путешествием душ, и они должны были там обмениваться лишь духовными лобзаниями. Но, на беду, однажды ночью в гостинице, когда он упорно хотел воспринимать ее как воображаемое существо, как некую лилию, символ небесной чистоты, она вышла из себя, схватила хлыст и принялась изо всех сил его стегать. Тут он не выдержал и с яростью ее отколотил. После чего она упала к нему в объятия, и в сладостном изнеможении они отдались друг другу, как самые обыкновенные люди. Проснувшись поутру, она со вздохом разочарования заявила, что не стоило ехать в этакую даль, чтобы испытать столь заурядные ощущения. А Гиацинт не мог ей простить, что из-за нее приняла такой тривиальный оборот их затея, которая должна была принести чисто духовные плоды. Зачем было приезжать сюда и осквернять девственный божественный Север, когда можно было этим заниматься в каком-нибудь французском городе, где уже давно царит пошлость? И на другой же день, чувствуя, что они утратили свою чистоту и уже не достойны созерцать лебедей на озерах мечтаний, принцесса и Гиацинт снова сели на пароход.
Внезапно она прервала свои восторженные излияния на тему о Норвегии: не могла же она признаться в постигшей их горькой неудаче.
— Между прочим, — воскликнула она, — вы знаете, что меня ожидало по возвращении! Мой особняк оказался разграбленным прямо дотла! Вы и представить себе не можете, какой это разгром, как все чудовищно запакощено! Мы сразу же догадались, что это дело рук любимчиков Бергаса.
Накануне Гильом узнал из газет, что банда молодых анархистов, выломав люк в подполье, проникла в маленький особняк принцессы де Гарт, где не было ни души — ни слуг, ни сторожей. Любезные бандиты не только вывезли все вещи, вплоть до тяжелой мебели, но, как видно, прожили в особняке два дня и две ночи, пировали вовсю, пили вина, доставая их из погреба, уничтожали припасы, захваченные ими с собой, и перепачкали все комнаты, оставив омерзительные следы своего пребывания. Войдя в дом, Роземонда была скорее поражена, чем рассержена этим происшествием и сразу же вспомнила вечер в Камере ужасов, где она сидела с Бергасом и двумя его дружками, Росси и Сан-фотом, которые слышали от нее самой об отъезде в Норвегию. И в самом деле, эти двое только что были арестованы, однако Бергасу удалось бежать. Она не слишком всему этому удивлялась, так как ее уже предупреждали, и ей было известно, что в салоне, куда она зазывала всяких иностранных оригиналов, среди разношерстной публики попадались ужасные субъекты. Янсен передавал ей всякие грязные истории, героями которых, по-видимому, были Бергас и его банда. На этот раз без всяких колебаний он заявил во всеуслышание, что Бергас вслед за Рафанелем продался полиции, которая и подстроила все это, рассчитывая, что сенсационное ограбление, оставившее такие омерзительные следы, навсегда опорочит анархистов. И разве это не подтверждается тем фактом, что полиция дала удрать Бергасу?
— Я думал, — сказал Гильом, — что газеты преувеличивают… В настоящее время они выдумывают всякие ужасы, чтобы только отягчить судьбу бедняги Сальва!
— О нет, — весело отвечала Роземонда, — они даже не могли все сказать, там неописуемые мерзости… В связи с этим я перебралась в отель. Тут гораздо лучше, мне уже начал надоедать мой особняк. Во всяком случае, анархизм грязная штука, и я больше не хочу иметь с ним ничего общего.
Она расхохоталась и тут же перепрыгнула на другую тему. Вспомнив о своем новом увлечении, она попросила учителя познакомить ее с его последними работами, ей, конечно, хотелось щегольнуть своей понятливостью. Но Гильом был сильно обеспокоен этой историей с Бергасом и отделывался от Роземонды лишь общими фразами, не выходя за пределы довольно холодной вежливости.
Тем временем Гиацинт возобновил знакомство с Франсуа и Антуаном, своими товарищами по лицею Кондорсе. Он скрепя сердце приехал с принцессой, словно выполнял тяжелую обязанность, приехал только потому, что боялся ее ослушаться, с тех пор как она колотила его. Он от всей души презирал домишко этого проклятого химика. Ему захотелось подчеркнуть свое превосходство над школьными товарищами, которые шли проторенной дорожкой и трудились, как вся эта чернь.
— А! Вот как! — процедил он сквозь зубы, глядя, как Франсуа делает выписки из какой-то книги. — Ты поступил в Нормальную школу и, по-видимому, готовишься к экзамену… Ну а я, что поделаешь! — не выношу никаких ошейников! Я сразу тупею, как только являюсь на экзамен или там на конкурс. Бесконечность — вот единственный приемлемый для меня путь… А потом наука, между нами говоря, сплошное надувательство и до того суживает горизонт! Лучше уж оставаться младенцем, который проникает взором в невидимый мир. Он знает больше ученых.
Франсуа, порой любивший пошутить, насмешливо с ним согласился:
— Конечно, конечно. Но надо иметь известные природные, данные, чтобы остаться на всю жизнь ребенком… К несчастью, я охвачен ненасытной жаждой знания. Как это ни печально, я просиживаю целые дни над книгами, забивая себе голову всякой всячиной. О, я, конечно, никогда не приобрету глубоких познаний, потому-то мне и хочется все больше и больше знать… Согласись, что всякий живет на свой лад, одни работают, другие бездельничают. О, конечно, процесс труда не так уж изящен, ты, наверное, считаешь, что он менее эстетичен, чем безделье.
— Вот именно, менее эстетичен, — подхватил Гиацинт. — Истинная красота всегда невыразима, а реальная жизнь так низменна.
Простоватый, хотя и притязавший на гениальность Гиацинт, по-видимому, все же почувствовал насмешку. Он повернулся к Антуану, работавшему над гравюрой на дереве. То был портрет Лизы, сидящей за книгой; он уже много раз бросал его и снова начинал, пытаясь изобразить пробуждение сознательной жизни в этом ребенке.
— А ты, ты делаешь гравюры… Я отказался от стихов, так и не докончил свою поэму «Конец женщины», потому что слова показались мне бесконечно грубыми, громоздкими и грязными, совсем как камни мостовой, и я решил заняться рисованием, может быть, даже гравюрой… Но какой рисунок может передать тайну, потусторонний мир, единственно существующий мир, который один имеет значение, ведь правда? Каким карандашом его изобразить? На какой доске его передать? Это должно быть нечто неосязаемое, несуществующее, некий намек на сущность вещей и живых созданий.
— А между тем, — грубовато перебил его Антуан, — искусство может только материальными средствами передать то, что ты называешь сущностью вещей и живых созданий, — вернее сказать, общий смысл, по крайней мере, тот, который мы в них вкладываем… Передавать жизнь, о, этого я страстно желаю. И не существует иной тайны, кроме тайны жизни, единой реальности, объемлющей всех существ и все вещи. Когда моя доска оживает, я радуюсь, я что-то создал.
Гиацинт выразил гримасой свое отвращение к плодовитости. Хорошенькое дело! Любой мужлан может дать жизнь ребенку. Как прекрасен и изящен образ бесполого существования, имеющего бытие в самом себе! Он начал было излагать свою мысль, запутался и перешел на другую тему: оказывается, в Норвегии у него окончательно созрело убеждение, что во Франции больше нет искусства и литературы, они погибли из-за того, что создано и написано слишком много низменного.
— Одно очевидно, — с улыбкой заключил Франсуа, — достаточно ничего не делать, чтобы быть талантливым.
Пьер и Мария смотрели и слушали. Им было не по себе, и их удивляло вторжение этих людей в серьезную и спокойную атмосферу мастерской. Маленькая принцесса была очень приветлива. Она подошла к девушке посмотреть вышивание, которое та кончала, и стала восхищаться необычайной тонкостью работы. Прежде чем уйти, она захотела во что бы то ни стало получить автограф Гильома и заставила Гиацинта для этой цели взять из экипажа альбом. Он повиновался ей с явным неудовольствием, они уже надоели друг другу; но пока ему на смену не пришел другой, она не отпускала его, ей нравилось держать его в страхе. Она заявила учителю, что этот день останется для нее навсегда памятной датой, и увлекла за собой Гиацинта, бросив на прощание слова, вызвавшие у всех улыбку: