ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:

— Прощайте!

Из темноты к ней бросилась Луиза, отчаянно удерживая мать:

— Мама, мама, не уходи от нас! Мы так тебя любим и желаем тебе счастья!

Дверь захлопнулась, издалека до них донесся голос, приглушенный звуком быстро удаляющихся шагов:

— Прощайте, прощайте!

Луиза, вся трепеща, обливаясь слезами, повисла на шее отца, и, опустившись на скамейку, они долго плакали. Был поздний вечер, в просторном темном классе гулко раздавались рыдания. Опустевший дом погрузился в скорбную тишину. Из него ушла супруга и мать, ее похитили у мужа и дочери, решив их довести до отчаяния. Марку стало ясно, что все случившееся — результат длительных тайных интриг, лицемерных уловок — у него отняли горячо любимую Женевьеву в надежде его надломить и толкнуть на безрассудный поступок, — это позволило бы свалить его и погубить дело. Но он готов принять эти страдания, — никто на свете не узнает о них, ведь никто не видит его слез в темном, опустевшем доме. Теперь у несчастного человека осталась только дочь, но он с содроганием думал, что в один прекрасный день у него похитят и ее.

В тот же вечер Марк проводил занятия со взрослыми. Класс был ярко освещен четырьмя газовыми рожками и битком набит. Бывшие ученики Марка, рабочие, мелкие служащие и приказчики, усердно посещали его лекции по истории, географии, физике и естествознанию. Сидя за столом, Марк говорил часа полтора, четко и ясно, опровергая заблуждения, приоткрывая истину непросвещенным, простым людям. Его терзала скорбь, мысль о разрушенной семье, в душе он оплакивал любимую супругу, он больше не увидит ее в спальне, там теперь пусто и холодно, а раньше она все вокруг согревала своей любовью. Но все же он решил мужественно продолжать свое безвестное героическое дело.

КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Как только кассационный суд приступил к разбору дела, Давид и Марк, встретившись в темной лавчонке Леманов, решили, что теперь разумнее всего отказаться от всякого воздействия на общественное мнение и для вида держаться в стороне от процесса. Весть о пересмотре принесла Леманам надежду и великую радость, семья воспрянула духом. Если суд добросовестно поведет следствие, Симон, несомненно, будет признан невиновным и оправдан; нужно лишь быть начеку и следить за ходом дела, не выказывая сомнений в честности и нелицеприятии высшей судебной власти. Только одна забота омрачала их радость: здоровье Симона по-прежнему было плохо; неужели он погибнет там, не дождавшись торжества истины! Суд заявил, что до окончательного решения Симон не может вернуться во Францию, а следствие грозило затянуться на несколько месяцев. Однако Давид продолжал непоколебимо верить в необычайную стойкость брата, которую тот проявлял до последнего времени. Он успокаивал родных, старался развеселить их, рассказывая, что они с братом вытворяли в дни юности; хорошо зная характер Симона, он говорил о его требовательности к себе, сосредоточенности, собранности, о недюжинной силе воли, о его постоянном желании сохранить свое достоинство и благополучие семьи. На прощанье все условились впредь не проявлять ни тревоги, ни нетерпения, как если бы победа уже была за ними.

Теперь Марк целые дни напролет проводил в школе, всецело посвятив себя своим ученикам, и чем больше встречал он препятствий и горьких испытаний, тем самоотверженней трудился. Во время занятий, окруженный воспитанниками, для которых он становился старшим братом, оделяя их хлебом знаний, внушая им уверенность в непреложности истины, он немного отвлекался от страданий, боль кровоточащей сердечной раны несколько затихала. Но вечерами, когда он оставался один в доме, который покинула любовь, им овладевало жестокое отчаяние, он спрашивал себя, как жить дальше в гнетущем холоде вынужденного вдовства. Единственной его отрадой была Луиза, и все же, случалось, сидя при свете лампы за вечерней трапезой, отец и дочь подолгу молчали, каждый переживал свое безутешное горе, утрату супруги, матери, и скорбь об этой утрате настойчиво преследовала их. Они пытались прогнать неотвязную тоску, болтали о том, о сем, но неизменно все наводило их на мысль о Женевьеве, и, усевшись рядом, взяв друг друга за руки, точно желая согреться в своем одиночестве, они говорили, говорили только о ней; и все вечера кончались одинаково: дочь садилась к отцу на колени, обнимала его за шею, и оба вздыхали и горько плакали. Тускло светила лампа, кругом все казалось мертвенным, ушедшая унесла и жизнь, и тепло, и свет.

И все же Марк ничего не предпринимал, чтобы заставить Женевьеву вернуться. Он не хотел прибегнуть к своему законному праву. Мысль об огласке, о публичном судебном разбирательстве была ему отвратительна; и не только потому, что он избегал западни, расставленной похитителями, которые, очевидно, рассчитывали воспользоваться громкой семейной драмой и уволить его из школы, но еще и потому, что все надежды он возлагал на силу любви. Женевьева одумается и наверняка вернется к своей семье. Когда у нее родится ребенок, она принесет его отцу; Марку казалось, что Женевьева никак не может оставить ребенка у себя, ведь он принадлежит им обоим. Если церковники сумели парализовать ее любовь к мужу, им никогда не удастся убить в ней мать; а мать, вернув ребенка отцу, не бросит свое дитя. До родов теперь оставался какой-нибудь месяц. Утешая себя надеждой на благополучный исход, Марк в конце концов поверил, что так и будет; он жил ожиданием родов, словно это обстоятельство должно было положить конец их страданиям. Он был честен и не хотел разлучать дочь с матерью: каждый четверг и воскресенье он посылал Луизу к Женевьеве, в дом г-жи Дюпарк, благочестивый, мрачный, сырой и тесный дом, который принес ему столько горя. Быть может, безотчетно он находил в этом печальное утешение, сохраняя какую-то связь с покинувшей его женой. Возвращаясь от матери, Луиза всякий раз рассказывала ему что-нибудь о Женевьеве, и в такие вечера отец долго не спускал дочку с колен, засыпая ее вопросами; он хотел знать обо всем, хотя это и причиняло ему боль.

— Деточка моя, как чувствует себя сегодня мама? Она весела, довольна? Играла с тобой?

— Нет, папочка… Ты же знаешь, она давно уже со мной не играет. Здесь она все-таки была веселее, а сейчас она какая-то грустная, словно больная.

— Больная!

— В постели она не лежит. Наоборот, не может спокойно сидеть на месте, а руки у нее горячие, как в лихорадке.

— А что вы делали, доченька?

— Мы были у вечерни, как всегда по воскресеньям. Потом вернулись домой к чаю. Приходил какой-то незнакомый монах, миссионер, и рассказывал про дикарей.

Отец умолкал на минуту; ему было горько и больно, но он не хотел перед дочкой осуждать мать, не хотел принудить Луизу ослушаться матери, запретив девочке сопровождать Женевьеву в церковь. Потом он тихо продолжал:

— А про меня она не спрашивала?

— Нет, нет, папа. У бабушки никто о тебе не спрашивает; ты ведь просил, чтобы я первая никогда о тебе не заговаривала, вот и получается, что тебя как будто и на свете нет.

— А бабушка тебя не обижает?

— Бабушка Дюпарк на меня и внимания не обращает, и я очень довольна, — она так взглянет иной раз, когда делает выговор, что просто страшно становится… Зато бабушка Бертеро очень милая, особенно если мы с ней остаемся вдвоем. Она угощает меня конфетами, обнимает и крепко, крепко целует.

— Бабушка Бертеро?

— Ну да. Она даже сказала как-то, что я должна очень тебя любить. Она одна только и говорила со мной о тебе.

И снова отец замолкал, опасаясь слишком рано посвящать дочь в горести жизни. Он и раньше подозревал, что молчаливая, печальная г-жа Бертеро, в былые годы столь нежно любимая мужем, со времени своего вдовства тихо угасает, придавленная суровым благочестием, царившим в доме черствой г-жи Дюпарк. Марку всегда казалось, что она могла бы стать его союзницей, но она была сломлена, обессилена, и у нее никогда не хватило бы мужества не только действовать, но хотя бы высказаться.

— Будь же с ней поласковей, — говорил Марк дочери. — По-моему, она тоже переживает свое горе, но молчит… И особенно крепко поцелуй маму за нас обоих, чтобы она почувствовала и мою нежность к ней.

— Хорошо, папа.

Так протекали в осиротелом доме вечера, овеянные нежностью и грустью. Если в воскресенье дочь рассказывала, что у матери мигрень, нервные припадки, которыми она страдала последнее время, он до самого четверга не находил себе покоя. Его не удивляло состояние Женевьевы, он приходил в ужас, видя, что несчастную женщину сжигает огонь дикого, нелепого мистицизма. Но если в следующий четверг девочка сообщала отцу, что мать улыбнулась, спрашивала про оставшегося дома котенка, надежда возвращалась к нему, и, успокоившись, он радостно смеялся. И снова был он готов ждать дорогую супругу, уверенный, что Женевьева вернется к нему с новорожденным ребенком на руках.

Как-то само собой получилось, что после ухода Женевьевы мадемуазель Мазлин стала близким другом Марка и Луизы. Почти каждый вечер после занятий она являлась вместе с Луизой и наводила порядок в их заброшенном хозяйстве. Квартиры, отведенные учителю и учительнице, помещались рядом, их разделял лишь небольшой двор, а садики примыкали друг к другу вплотную, и в ограде имелась калитка. Но более всего способствовала сближению товарищей по работе новейшая симпатия, какую Марк всегда питал к этой чудесной, мужественной женщине. Она была свободна от религиозных предрассудков, старалась развивать в ученицах ум и добрые чувства, и Марк еще в Жонвиле относился к мадемуазель Мазлин с большим уважением. А теперь он проникся к ней чувством горячей дружбы; она воплощала его идеал воспитательницы, разумной наставницы, призванной освободить общество. Он был глубоко убежден, что подлинный прогресс наступит, лишь когда женщина пойдет рядом с мужчиной или даже опередит его на пути к счастливому Городу будущего. А какая радость встретить хоть одну такую провозвестницу истины, умную, прямодушную, добрую, для которой ее спасительный подвиг лишь естественная обязанность, выполняемая из любви к людям! И для Марка, переживавшего мучительную личную драму, мадемуазель Мазлин оказалась искренним другом, она утешала его, поддерживала и окрыляла надеждой.

Прежде всего он был очень доволен, что Луиза больше не училась у мадемуазель Рузер. Он не мог взять дочь из соседней школы, но его мучила мысль, что на девочку оказывает давление честолюбивая хатка, которая, стремясь выслужиться, водит учениц в церковь. Это ненавистное соседство создавало также помехи в его работе; в своей школе он воспитывал мальчиков вне религии, а мадемуазель Рузер заставляла девочек исповедоваться, причащаться, участвовать во всех религиозных церемониях.

Резко противоположные методы обучения вызывали в семьях постоянные ссоры. В сущности, вся Франция разделилась на два лагеря, которые без конца враждовали между собой, тем самым увеличивая существующее социальное зло. Да и как могли брат и сестра, муж и жена, сын и мать сговориться друг с другом, если чуть не с колыбели их приучали к различной оценке одних и тех же слов и понятий. Добиваясь перевода мадемуазель Мазлин в Майбуа, добрейший Сальван шел навстречу Марку, страдавшему при мысли, что дочь его находится в руках ханжи Рузер, а инспектор учебного округа Ле Баразе, подписывая этот перевод, прежде всего осуществлял свое заветное желание — ввести единую программу в начальных мужских и женских школах. Ведь только тогда могли наставник и наставница трудиться с пользой, если, шагая плечом к плечу, воодушевленные одинаковыми идеями и целями, несли ученикам одни и те же истины. Марк и мадемуазель Мазлин прекрасно понимали друг друга, и с тех пор, как они шли в ногу к общей цели, в Майбуа начали всходить добрые семена, заброшенные ими в детские души и сулившие в будущем богатую жатву.

Поделиться с друзьями: