ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:

Все засмеялись: действительно, за столом собрались одни учителя и учительницы. Клеман и Шарлотта руководили школой в Жонвиле. Жозеф и Луиза решили навсегда обосноваться в школе Майбуа.

Себастьен и Сарра, поселившиеся вместе с г-жой Александр в бывшей квартире Сальвана, предполагали работать в бомонской школе до выхода в отставку. А молодые супруги, Франсуа и Тереза, были недавно назначены в школу Дербекура, где когда-то преподавали их родители. Франсуа, похожий на отца и мать, унаследовал от своего деда Марка высокий лоб и ясный взгляд, но порой в его глазах загоралось пламя неутоленного желания; в яркой красоте Терезы, унаследованной от матери, сквозила одухотворенность отца. Их крошка Роза, младшая в семье, общая любимица, казалось, олицетворяла прекрасное будущее.

Обед прошел очень весело. Как обрадовались Жозеф и Сарра, дети безвинного страдальца, узнав, что готовится торжество в честь их отца! В этом запоздалом празднестве примут участие их дети и даже внучка, кровь которых смешалась с кровью Марка, героического защитника несчастного мученика. Четыре поколения соберутся вместе прославлять справедливость, и все пострадавшие в борьбе за истину будут праздновать победу.

За столом то и дело раздавался смех. Женевьева посадила рядом с собой свою правнучку Розу, но ей пришлось позвать на помощь бабушку Луизу и маму Терезу, потому что малютка не слушалась и залезала ручонками в расставленные на столе лакомства.

— Скорей идите сюда, я не могу справиться с этой шалуньей. Вот сластена!

Наконец внучка Женевьевы Люсьена, благоразумная семилетняя особа, взялась присмотреть за кузиной, она ловко нянчила своих кукол и любила разыгрывать роль образцовой хозяйки и доброй мамаши. Под конец выпили за предстоящее возвращение Симона; часы пробили десять, а веселье не утихало, гости не расходились, пропуская поезда, которые должны были отвезти одних в Бомон, других в Жонвиль.

События стали развиваться с удивительной быстротой. Проект Адриена прошел в муниципальном совете единогласно, чего и добивался мэр Леон Савен. Никто не возражал и против торжественной трогательной надписи, выражавшей чувства дарителей. Все устроилось на редкость просто и легко, дело обошлось без осложнений и хлопот. В сущности, проект, предложенный Адриеном, отражал мысли большинства: сознание допущенной несправедливости, глубокое раскаяние, горячее желание залечить нанесенную рану, смыть с себя позорное пятно. Каждый понимал, что счастье возможно только при полном единодушии и основано на справедливости. Подписка на строительство проектируемого дома была закончена в несколько недель. Сравнительно небольшая сумма — тридцать тысяч франков (участок муниципальный совет отвел даром) — была покрыта мелкими взносами в два-три франка; все население участвовало в подписке. Простой народ, рабочие, окрестные крестьяне давали по десять и двадцать су. В конце марта приступили к работам. Постройку и отделку дома следовало закончить к середине сентября, когда Симон собирался вернуться в Майбуа. По проекту, разработанному Адриеном, его отец каменщик Огюст, дядя слесарь Шарль и плотник Марсель — члены семьи Долуаров и свойственники Бонгара — трудились над постройкой дома, который город преподносил в дар учителю Симону; а за работами наблюдал мэр Леон Савен.

В сентябре простой веселый домик уже красовался среди сада, огороженного со стороны городского сквера решеткой, и ожидал приезда хозяина. Все было готово к его приему. Только мраморная доска с надписью, прибитая над дверью, была еще завешена холстом. Но это и был тот сюрприз, который должны были преподнести в последнюю минуту. Адриен отправился в Пиренеи, чтобы заранее обсудить с Симоном и Давидом порядок их переезда в Майбуа. Было решено, что Жозеф и Сарра сперва перевезут г-жу Симон, ослабевшую после болезни. Затем в назначенный день прибудут Симон с братом Давидом; на вокзале им будет устроена официальная встреча, после чего они проследуют в дом, подаренный Симону его согражданами, где соберется вся семья. Наконец долгожданный день наступил. Было воскресенье, в чистом небе ярко сияло солнце. Улицы Майбуа были украшены флагами и последними осенними цветами, собранными в окрестных садах. Поезд приходил в три часа, но уже с утра улицы были запружены веселой праздничной толпой, всюду слышались песни и смех; а толпа все прибывала, люди стекались даже из соседних общин. Уже в полдень невозможно было протолкаться на площадь перед домом. Сквер, примыкавший к дому, заполнили рабочие из соседних кварталов. Люди теснились у раскрытых окон, толпа запрудила дорогу и росла, как морской прилив; народ стремился выразить свою страстную жажду справедливости. Прекрасный, волнующий порыв!

Марк и Женевьева с утра приехали из Жонвиля вместе с Клеманом, Шарлоттой и малюткой Люсьеной. Они ожидали приезда Симона в саду, там же находились и г-жа Симон с детьми, Жозефом и Саррой, внуками, Франсуа и Терезой, и правнучкой Розой — четыре поколения, потомки невинно осужденного, смешавшие свою кровь с кровью его героического защитника. Тут же присутствовали жена Жозефа, Луиза, и муж Сарры, Себастьен. Особые места были отведены неутомимым борцам за справедливость — Сальвану, мадемуазель Мазлин и Миньо — и тем, кто с воодушевлением трудился, заглаживая вину отцов, — Бонгарам, Долуарам и Савенам. Говорили, что Дельбо, адвокат и герой процессов Симона, уже четыре года занимавший пост министра внутренних дел, выехал навстречу Симону и Давиду, чтобы проводить их в Майбуа. Мэр и представители муниципального совета должны были встретить братьев на вокзале и привезти их к дому, украшенному гирляндами и флагами. Марк, которому не терпелось обнять друга, подчиняясь программе торжества, ожидал Симона возле его дома.

Пробило два часа, приходилось ждать еще целый час. Толпа все прибывала. Марк вышел из сада, чтобы потолкаться между людьми, послушать, о чем говорят. А кругом только и было разговоров о выплывшей на свет истории невинно осужденного, истории, которая не укладывалась в сознании молодого поколения; молодежь изумлялась, негодовала, а старики, стыдясь допущенного ими беззакония, разводя руками, пытались кое-как оправдаться. Теперь, когда непререкаемая истина воссияла во всем блеске, дети и внуки не понимали отцов и дедов, которые в своем глупом, слепом эгоизме не смогли разобраться в столь простом деле. Правда, многие старики теперь сами удивлялись своему былому легковерию. «Только те, кто жил в наше время, — говорили они, — могут понять, как действовали тогда на невежественных людей ложь и обман», — более убедительного объяснения они не находили. Один почтенный старец каялся в своей вине перед Симоном; другой рассказывал, что он свистел вслед арестованному учителю и теперь с нетерпением ждет его возвращения, чтобы приветствовать его и умереть с чистой совестью, а юный внук, растроганный до слез его словами, бросился ему на шею и крепко поцеловал деда. Взволнованный до глубины души, Марк медленно продвигался в толпе.

Внезапно он остановился как вкопанный. Он узнал в толпе Полидора, оборванного, еще не протрезвившегося после беспутной ночи, а рядом с ним брата Горжиа, как всегда, в старом засаленном сюртуке, надетом прямо на голое тело. Но этот не был пьян; выпрямившись во весь рост, ожесточенный и безмолвный, он обводил толпу пламенным взором, и было что-то трагическое в его тощей фигуре и во всем облике. Пьяный Полидор, брызгая слюной и заикаясь, с идиотским упорством донимал Горжиа, напоминая ему о деле, о котором только и говорили в толпе.

— Послушай-ка, старина, все толкуют о прописи… А ведь это я ее стащил да сдуру отдал тебе, когда ты меня провожал в тот вечер… А, будь она неладна, эта пропись!

Точно молния блеснула Марку. Теперь он знал все. Разъяснилось последнее обстоятельство, до сих пор остававшееся для него загадкой. Именно эта отобранная у Полидора пропись и лежала в кармане Горжиа! Напуганный криками Зефирена, в поисках платка, который мог бы служить кляпом, он вытащил ее вместе с номером «Пти Бомонтэ» и засунул в глотку несчастного ребенка.

— А ведь мы с тобой крепко дружили, старина, — бормотал Полидор, — и всегда помалкивали о своих делах… Подумать только, если бы я стал болтать!.. Вот ахнула бы тетка Пелажи!

И Полидор, идиотски ухмыляясь, продолжал свои отвратительные намеки, не сознавая даже, что окружен людьми, что его могут услышать, а Горжиа лишь изредка бросал на него презрительные взгляды, в которых все же сквозила горячая нежность к бывшему воспитаннику. Но, увидев Марка, он понял, что тот слышал невольное признание пьяницы, и глухим голосом властно приказал Полидору замолчать:

— Заткнись, бурдюк с вином, тухлятина! От тебя самого разит мерзостью греха, а ты еще меня осуждаешь? Молчи, падаль! Теперь буду говорить я! Да, да, я повинюсь в своем грехе, чтобы господь смилостивился надо мной и простил! — И добавил, обращаясь к Марку, который молча слушал в глубоком волнении: — Ведь вы слышали, что он сказал, господин Фроман, правда? Пусть же слышат все! Я уже давно горю желанием покаяться перед людьми, как покаялся перед богом, чтобы обрести вечное блаженство. О! эти люди бесят меня, они и понятия ни о чем не имеют, а проклинают меня, точно виноват я один; но они узнают, что есть и другие виновные, я все расскажу!

Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, он вскочил на каменный фундамент решетки, окружавшей дом и сад, где готовилась триумфальная встреча невинному страдальцу. Ухватившись рукой за решетку, Горжиа повернулся лицом к народу. Бродя в толпе добрый час, он слышал, как его имя произносили с ненавистью и омерзением. Постепенно им овладело злобное возбуждение, он расхрабрился, как убийца, который готов открыть свои злодейства, бросить людям в лицо горделивый вызов: да, он дерзнул это свершить! Ему было невтерпеж, что все обвиняли его одного, что проклятия обрушивались только на его голову, а его сообщники были, по-видимому, забыты. Не далее как вчера, голодный, без гроша в кармане, он пытался проникнуть к отцу Крабо, который заперся в своем поместье Дезирад, но ему швырнули жалкую монету в двадцать франков и вытолкали в шею: пусть больше не рассчитывает на подачки. Все проклинали его, но никто не проклинал отца Крабо. Почему же отец Крабо не кается в своих преступлениях, между тем как он, Горжиа, готов искупить свою вину! Само собой, если он признается во всем, он уже не сможет вытянуть из этого мерзавца и двадцати франков, но ненависть ему дороже; он ввергнет врага в геенну огненную, а себе уготовит райское блаженство, пройдя через унижение этой исповеди, мысль о которой давно уже не давала ему покоя.

Поделиться с друзьями: