Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Шрифт:
Она совсем приуныла, узнав, что пошла не той тропой и что до Утинки — если обратно, то верст тринадцать, а прямиком через горы около восьми, но тут еще и речка большая…
— Тогда лучше обратно, — решила Валентина. — Версты я как-нибудь пройду, а через речку и горы у меня не хватит сил. Кто из вас проводит меня?
— Ты зачем забралась-то сюда? — весело спросил один, крепко сколоченный, толстогубый.
— Я врач. Меня к больной вызвали.
— Вызвали и в тайге бросили. Ай-яй! — сказал толстогубый.
— Никто меня не бросал… Это медведь так напугал наших лошадей.
— Да вы хоть чаю попейте… У нас скоро уха поспеет, — заговорили в раз двое других.
— Нет, какой уж тут чай! — Валентина слабо махнула рукой. — Там женщина больная: трудно рожает. Уже два дня мучается. — И сама ужаснулась тому, сколько времени упущено зря. — Когда теперь доберусь!
— Ну, коли так, то Дементий проводит. Айда, Дементий, — решил самый старший на вид, хлопотавший у костра.
В кармане у Валентины лежал захваченный впопыхах кусок хлеба. Из-за пережитых волнений ей целый день не хотелось есть. Шагая за Дементием, она достала хлеб, стала откусывать его, подсоленный слезами. Было трудно, но уже не страшно: она шла не одна и знала, что выберется на Утинку.
— Не давайте мне отдыхать, а то я сяду и не встану, — попросила она своего молчаливого спутника, когда у нее подвернулся каблук сапога и чулок, прилипший к натертой ране, снова оторвался.
Она шагала за проводником, отставала, спотыкалась и тихонько плакала.
— Возьмите меня за опояску — легче будет, — посоветовал участливо Дементий. — И тогда я не так круто идти буду.
Валентина протянула руку, взялась за край его широкого кушака-опояски, сделанного из длинного куска плотной материи.
— Вот и ладно, я вас вроде на буксире поведу, — ласково и просто сказал Дементий. — А вы нас так и не признали? Мы разведчики со Звездного. Теперь на амбарчике работаем, а сюда с ночевой пришли порыбачить. Рыбы здесь!.. Кишмя кишит. Щуки во!..
«Какая темнота!» — думала Валентина, почти не слушая его.
Ее даже не удивило то, что она неожиданно в таком глухом месте встретила знакомых людей. Хорошо, что встретила!
Начал накрапывать дождь. Лес точно встряхнулся, зашумел. Чьи-то глаза — живые фонарики — засветились в кустах.
— Дождь пойдет проливной, — пообещал молодой таежник, прислушиваясь к скрипу деревьев. — Давайте поспевать, теперь уж близко, а то намочит.
— Все равно… Пусть пойдет. Пусть намочит, — сказала Валентина, только крепче уцепилась за его опояску да проверила свободной рукой, плотно ли закрыта сумка.
И дождь пошел… Он обрушился, как водопад, и сразу промочил до нитки Дементия и Валентину. Зато выбитая корытом лесная дорожка превратилась в ручей, и они, ослепленные ливнем, шли по ней, не сбиваясь, до вершины горы. Потом перед ними замелькали редкие огоньки: в распадке приютился маленький приисковый поселок. Хижины с плоскими крышами обозначились точно угловатые черные глыбы, подслеповато краснели глазки окон. Это была Утинка.
Под навесом топилась сбитая из глины и камня русская печь, поставленная по таежному обычаю в сторонке от жилья. Багрово мерцал за сплошной завесой утихавшего дождя огонь в открытом челе. Черная в розовых отсветах пламени фигура женщины возилась у печи с ухватом — ставила чугуны с водой.
«Не роженица ли? — У таежниц так бывает: родит и сама обмоется. А мужа-то ее так и нет!» — спохватилась Валентина, направляясь к женщине.
Но тут она услышала протяжный, задыхающийся, захлебывающийся вой, раздавшийся из ближнего барака.
Придерживая скользкую клеенчатую сумку, Валентина побежала. Она не знала, что у нее еще найдутся силы бежать.
— Воды горячей! Руки! — говорила она женщине, которая засуетилась около нее, бросив возню у печи под навесом.
«Как будто успела», — думала Валентина, на ходу стягивая жакет.
Она сбросила сапоги и чулки, отжала и повязала косынкой волосы.
Роженица лежала на нарах, на сенном тюфяке, запрокинув потное, заострившееся лицо, и глухо стонала.
— Успокойтесь, мамаша, все будет в порядке, — громко сказала Валентина, подавляя тревогу: два существа трепетали перед нею, может быть, в последнем дыхании. — Сердце вот… неважно! — «И даже хуже, чем неважно», — отметила она про себя, одним прикосновением определяя пульс. — Сейчас я вас подбодрю, — уже увереннее говорила она, радуясь уцелевшему шприцу и лекарствам и тому, что женщина жива и можно бороться за ее жизнь.
Остановившийся взгляд роженицы стал осмысленнее.
— Доктор! — сказала она, цепко хватаясь за руку Валентины. — Помираю я…
— Погоди, рано еще. Тут мальчишка или девчонка на белый свет просится.
— Мальчишка! Господи, разродиться бы! — И снова приступ тянущей, разрывающей боли исказил лицо женщины.
— Кричи! Ничего, кричи! Не стесняйся! — раздавался над нею голос, звучавший где-то на краю черной ямы, в которую словно проваливалось все ее измученное тело.
Этот зовущий голос тормошил, будил гаснувшее сознание; выталкивал роженицу из темных провалов, возвращал ей остроту боли, и страх, и желание избавиться от этой боли.
Время шло. Валентина не отходила ни на минуту, помогая и матери и ребенку. Забыв про усталость, она следила за общим состоянием рожавшей женщины, поддерживая его, ловя каждое западание пульса. Ее руки умелого акушера были чутки, подвижны, сильны, и, когда они подхватили наконец выпроставшееся посиневшее тельце ребенка, в них оказались новые силы. Они быстро освободили его шейку от петли короткой пуповины, нажимали, массировали слабую грудку, откачивали, пошлепывали, чтобы растормошить остановленное дыхание.
И вот в избе, освещенной керосиновой лампой, которую держала еще безыменная помощница врача, раздался крик новорожденного.
— Ага, сознался! — сказала Валентина, награждая ребенка добавочными шлепками, и вдруг села на скамью, словно подкошенная, блаженно улыбаясь, ощущая на ладонях живую тяжесть, трепетание, теплоту введенного ею в мир человеческого существа.
— Как будто я сама тебя родила! — говорила она, обмывая и пеленая его в простынку из старенького, мягкого ситца. — Ишь ты, какой ловкий, сразу решил пойти ножками!!