ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:

Я уже приводил мнение Бальзака о Скрибе в связи с «Кликой». А теперь я нашел в письме к г-же Ганской от 21 декабря 1845 года следующие строки о «Трех мушкетерах»: «Я понимаю, дорогая графиня, что „Три мушкетера“ Вас шокировали, — ведь Вы такая образованная и так хорошо знаете историю Франции, не только официальную историю, но и мельчайшие подробности касательно интимных развлечений короля или интимных ужинов королевы. Действительно, остается пожалеть, что прочел все это, чувствуешь отвращение к самому себе за то, что попусту истратил время (эту драгоценную материю, из которой соткана наша жизнь); совсем с иным чувством доходишь до последней страницы Вальтера Скотта и закрываешь его книгу; потому-то Вальтера Скотта и перечитывают, но не думаю, что можно перечитывать Дюма. Он прелестный рассказчик, но ему бы надобно отказаться от истории либо же постараться выучить ее хоть немного получше». По сути дела, это чистейшая правда, и в словах Бальзака чувствуется искреннее мнение человека, задетого в своих литературных убеждениях. Подобные же мысли высказывает он и в другом месте, где говорится о «Парижских тайнах» Эжена Сю. Вполне понятно, что автор «Человеческой комедии» должен был с величайшим презрением относиться к длинным романам, где соревновались друг с другом фальшь и дурной стиль. Гораздо меньше я понимаю, почему Бальзак так безудержно восхищается Вальтером Скоттом. Он многократно выражает по его адресу самые пылкие восторги. Приведу, например, следующий дифирамб: «То, что Вы мне пишете о Вальтере Скотте, я и сам твержу вот уже двенадцать лет. Рядом с ним лорд Байрон — ничто или почти ничто. Не все произведения Вальтера Скотта одинаковы по своим достоинствам, но гений виден повсюду. Вы правы, слава Скотта будет все еще расти, когда Байрона уже забудут» (письмо к г-же Ганской, Париж, 20 января 1838 г.). Это суждение огорчительно, ибо в действительности происходит как раз обратное: свет Байрона не меркнет, тогда как Вальтера Скотта теперь читают только школьники. Я говорю о Франции. Очень любопытно, что основатель натуралистического романа, автор «Кузины Бетты» и «Отца Горио» так восторгается буржуазным писателем, который превращал историю в побасенку. Вальтер Скотт — только ловкий аранжировщик, и нет ничего менее долговечного, чем его творчество.

Если говорить о чувстве литературного товарищества, то самую большую честь делает Бальзаку письмо, которое он написал Стендалю, прочитав «Пармскую обитель». Здесь мы видим, что если Бальзак строго судил произведения посредственные, то он, такой великий, сумел преклониться перед произведением прекрасным. Это письмо, из которого я процитирую лишь несколько строк, заслуживало бы того, чтобы привести его целиком. «Никогда не следует запаздывать, если хочешь доставить удовольствие тем, кто доставил удовольствие тебе. „Обитель“ — великая и прекрасная книга; говорю это без лести, ибо я был бы неспособен написать ее, а то, что не является нашим ремеслом, можно хвалить от души. Я пишу фреску, — Вы же изваяли итальянские статуи. Во всем, чем мы Вам обязаны, есть движение вперед.Вы помните, что я говорил Вам о „Красном и черном“? Так вот, здесь все оригинально и ново… Моя хвала безоговорочна и искренна. Я с особым удовольствием пишу Вам эти строки, ибо кругом столько писателей, слывущих мастерами, впали в состояние старческой немощи… Немного в своей жизни я написал хвалебных писем, поэтому можете верить тому, что мне так приятно сказать… Вы выразили душу Италии» (Вилль-д’Авре, 6 апреля 1839 г.). Читаешь эту страницу с наслаждением, словно вдыхаешь свежий ветер, ибо чувствуешь, что Бальзак стоит выше всякой мелкой профессиональной зависти. Интересно сопоставить это письмо с другим письмом, отправленным после смерти Стендаля его душеприказчику, г-ну Коломбу; последний хотел приложить к «Пармской обители» статью Бальзака об этом романе, напечатанную в «Ревю паризьен». В особенности любопытно одно место: «Стендаль — один из самых замечательных умов нашего времени, но он недостаточно заботился о форме; он писал, как птицы поют, а наш язык — это своего рода госпожа Онеста [28] , для которой хорошо лишь то, что безупречно, отчеканено, отделано… Его внезапная смерть меня глубоко огорчила; мы должны были пройтись резцом по „Пармской обители“, и тогда второе издание сделало бы ее произведением совершенным и безупречным. Но все равно, это превосходная книга, книга для избранных умов…» Эта забота о форме характерна для Бальзака. Я уже говорил, что всю жизнь его мучил вопрос о стиле. Его приводил в отчаяние стилистический блеск романтической школы. Отсюда его усилия, его поразительная работа над некоторыми романами. И печальнее всего, что чем больше он старался выискивать краски, тем хуже он писал. Этим объясняется его напыщенность, его мудреные фразы, необыкновенные обороты, которые ставятся ему в упрек. Несомненно, стремление Бальзака к «хорошему стилю» больше всего заметно в романе «Лилия в долине»; особенно невыносимо начало. Он хотел соперничать с Виктором Гюго. Заметьте, что, когда Бальзак писал спокойно и в полную силу, у него появлялся свой собственный великолепный стиль. В нем особенно заметен выдающийся знаток грамматики. «Озорные рассказы» — это шедевры формы, драгоценные камни, граненные великим художником.

28

Госпожа Онеста — образ сварливой особы строгих нравов из новеллы Никколо Макиавелли (1469–1527) «Бельфегор», переложенной на французский язык Лафонтеном (onest`a по-итальянски — честность, благопристойность, целомудрие). (прим. коммент.).

Я уже говорил о бешеных нападках, среди которых Бальзак писал и романы. Ни одного писателя так не унижали и не оплевывали, как его. Прежде всего его испугались, потому что он был новатором. Затем, он держался особняком, не опирался на могущественное содружество литературного мира. Наконец, в «Утраченных иллюзиях» он так изобразил журналистов, что они никогда не могли ему этого простить. И вот он развивался под улюлюканье окружающих, без всякой настоящей поддержки. Когда читаешь критические статьи современников о его книгах, диву даешься, откуда берется столько глупости и недоброжелательности. Можно подумать, что критика — это разъяренная мегера, которая неистово набрасывается на всякое творчество. В день, когда поневоле пришлось его признать, — потому что не замечать его и дальше было уже невозможно, он был на голову выше всех, — ему предъявили глупейшее обвинение в безнравственности; это был последний плевок перепуганной критики. В «Переписке» мы находим следы долгого мученичества Бальзака. С давних пор он томится по славе. Он уже создал многие и шедевры, но продолжает чувствовать себя безвестным и говорит о себе, словно дебютант, неуверенный в своей руке. Излюбленное его слово — «может быть». Он отдает себе отчет в том, что, если он хочет попасть в ряд первоклассных писателей, ему надо много работать. И он долго ждет первого успеха. Все же он пишет матери из Экса 27 августа 1832 года (ему тогда уже стукнуло тридцать три): «Любезная моя маменька, мне приходится утешать тебя тем же, чем утешаюсь я сам: мечтами! Некий молодой человек, узнав, что я нахожусь на пороховом заводе, проделал четыре лье, чтобы увидеть меня, а господа из Конституционного клуба сказали мне, что, если я захочу быть депутатом, они меня выберут, невзирая на мои аристократические убеждения… Так ли это? Или меня надули? Не знаю, но это укрепляет мои надежды; теперь надо только сделать последнее усилие и не терять мужества». Бальзак редко приходит в уныние; но «Переписка» все же показывает, что у него бывали минуты подавленности. Правда, он тут же готов воспрянуть, — стоит только забрезжить самой маленькой надежде, как он уже предвидит полный успех. Мало-помалу он осознает свою силу, ему уже не надо мечтать о славе, он видит, как она разгорается вокруг него. И вот тут-то он и высказывает свое презрение к противникам. Он пишет, например, г-же Ганской: «Вы знаете, что я одинаково равнодушен к хуле и к похвале со стороны людей, кои не являются избранниками моего сердца, в особенности же к мнению журналистов и вообще тех, кого называют „публикой“…» (Париж, 20 июня 1838 г.).

Но самое выразительное письмо на эту тему он пишет г-же Ганской 5 февраля 1844 года. Тут он высказывается полностью. «Бога ради, не расстраивайтесь из-за журналов, было бы даже досадно, если бы дело обстояло иначе. Если человек составил себе имя и увенчан славой при жизни, во Франции он пропал. Оскорбления, клевета, непризнание у меня таланта — все это мне на руку. Когда-нибудь люди узнают, что если я и жил своим пером, то каждый сантим, попадавший ко мне в кошелек, был заработан тяжким и упорным трудом; что хула и похвала мне были безразличны; что я возводил свою постройку среди злобных воплей, под перекрестным огнем литературной критики, но строил уверенно, недрогнувшей рукой. Месть моя состояла в том, что я напечатал в „Деба“ „Мелких буржуа“, в том, что я вынудил своих врагов с пеной у рта говорить: „Мы уже думали, что он совсем выдохся, а он вдруг метнул в нас шедевром!“ Г-жа Рейбо сказала так, прочитав „Онорину“ и „Давида Сешара“… Словом, вот какую я веду игру: потомки наши скажут, что в первой половине XIX столетия четыре человека имели огромное влияние: Наполеон, Кювье, О’Коннел, — четвертым хочу быть я. Первый жил кровью Европы — он переливал ее в себя из армий; второй изучил земной шар; третий воплотился в народ; я же ношу в голове целое общество. Лучше жить так, чем каждый вечер объявлять: „Пики! Козыри! Черви!..“» В тот день, когда Бальзак написал эти слова, его осенило предчувствие высокого места, которое ему суждено было занять в нашей литературе. Действительно, он нес в голове целое общество и, кроме того, создал современный роман; он первый увидел в нашем обществе ту обусловленную временем красоту, которая и есть жизнь.

И послушайте, как радуется писатель, который наконец-то обрел ценителей. На родине его не понимают, успех пришел к нему сперва из-за границы. Он пишет сестре: «Вчера был я у барона Жерара, он представил мне три немецких семейства!.. Мне кажется, что я грежу: три семейства, — шутка ли?.. Одно из Вены, другое из Франкфурта, третье откуда-то из Пруссии. Они признались мне, что вот уже целый месяц упорно посещают Жерара в надежде увидеть меня, и сообщили, что моя известность начинается сразу же за границами Франции (милая моя неблагодарная родина!). „Не прекращайте своих трудов, — добавили они, — и скоро вы окажетесь во главе литературной Европы!“ Европы! Слышишь, сестрица, так они и сказали! Вот льстецы!.. Расскажи я это некоторым моим друзьям, они бы лопнули со смеху!.. Ну что ж, это были славные немцы; и я поверил, что они думают то, что говорят, и, по правде сказать, готов был слушать их до утра. Нам, художникам, так пристала похвала, что эти честные немцы вернули мне мужество; я ушел от Жерара, сияя, как медный таз…» (Париж, июнь 1833 г.). Можно ли отыскать эпизод прелестнее, чем эта история о трех иностранных семействах, которые принесли доброе слово великому писателю, затравленному у себя на родине? Бальзак старается сохранить шутливый тон. Но за насмешливыми на первый взгляд фразами чувствуется глубокое волнение. Он был тронут до слез. И кажется, что мы видим, как он уходит с легким сердцем, уже воображая себя главою литературной Европы, победно стуча каблуками по мостовой. В тот день ему еще предстояла нелегкая работа. Как же это грустно, что самым благородным сынам Франции, столь просвещенной страны, всегда суждено было получать свой первый венок из рук соседних народов!

Я стараюсь найти всего Бальзака в его переписке, позаимствовать у него же самого документы, показывающие его во весь рост; и моя задача не была бы выполнена до конца, если бы я не сказал нескольких слов о нем как о политическом деятеле, коим он хотел стать. Бальзак, по его же собственному признанию, держался аристократических убеждений. Хотя более чем странно видеть, как человек, чей талант был, по существу, демократическим, человек, написавший самое революционное произведение, какое только можно найти в литературе, — поддерживает абсолютную монархию. Надо изучить Бальзака под этим углом зрения, чтобы увидеть, какие сокрушительные удары наносил он старому зданию нашего общества, вероятно, думая, что он его укрепляет. Например, он всячески выпячивает свое уважение к монархическим идеям, но вопреки этому разве не нашел он истинных энтузиастов лишь среди представителей молодого поколения, влюбленных в свободу? Об этом можно написать любопытное исследование; и я поставил бы такой вопрос: как гений человека может идти против убеждений этого человека? Как бы то ни было, Бальзак долгое время мечтал стать политическим деятелем. В его письмах нередко встречаются следы этих честолюбивых стремлений. Он жаждал всяческой славы и благодаря могучему воображению уже видел себя на трибуне, укрощающим своих противников, видел себя великим министром великого короля. Эти мечты неотступно преследовали его, и одним из самых чувствительных ударов по его самолюбию было то, что никто не верил в его государственные способности.

В письме к г-же Карро из Экса, помеченном 23 сентября 1832 года, Бальзак очень серьезно говорит о своих политических убеждениях. «Мне очень нравится, что Вы откровенно высказываете мне все, что думаете. Однако я не могу согласиться с Вашими наблюдениями касательно моих политических взглядов, моего отношения к власти. Взгляды мои сложились, убеждения мои пришли ко мне в таком возрасте, когда человек уже может судить о своей стране, о законах ее и нравах… Мне кажется, что я способен все предусмотреть и создать условия, необходимые для благоденствующей политической власти… Я хочу сильной власти…» Чувствуется, что Бальзак принимает такой торжественный тон, чтобы придать больше весу своим убеждениям. Но это вызывает только улыбку, потому что можно себе представить, какой прекрасный план романа на тему о «благоденствующей политической власти» он уже сочинил! Ни к чему он не относился просто, и я думаю, что из него бы вышел очень странный политический деятель: он постоянно витал бы в облаках, доводил до крайности всякую политическую систему и каждое утро изобретал бы новый способ сделать народ счастливым. Такой темперамент, как у Бальзака, на самом деле хорош только в искусстве, где его бьющая через край сила может творить чудеса. Поэтому я убежден, что в данном случае Бальзаку оказали услугу, не принимая его всерьез. Он выставил свою кандидатуру в депутаты и провалился. Вот одна из самых прелестных фраз во всей «Переписке». Беру ее из письма от 30 сентября 1832 года к издателю Бальзака, г-ну Маму: «В случае общих выборов мое избрание — дело решенное, это условлено в высших кругах роялистской партии». Ах, бедный великий человек! Какая наивность, какое безмятежное доверие! Некая герцогиня шепнула ему это на ухо в виде комплимента, и вот уже заработало его воображение, им уже занимаются все «высшие круги роялистской партии»! На самом деле высшим кругам роялистской партии предстояло еще понять его гениальность, а произнести его имя в аристократическом салоне считалось едва ли не бестактностью. Порадуемся же, из соображений эгоизма, что аристократическая партия, да и никакая другая партия никогда всерьез и не думала сделать Бальзака депутатом, потому что иначе мы наверняка лишились бы половины его шедевров. Он был вполне способен с головой погрузиться в практическую деятельность и предпочесть книге трибуну.

Впрочем, он так и не отказался от надежды сыграть видную политическую роль. Можно догадываться, что, готовя в России свою женитьбу, Бальзак мечтал воспользоваться, по возвращении во Францию, своим новым положением, чтобы восторжествовать наконец над своей эпохой. Он уже видел себя супругом женщины, чью знатность и богатство он преувеличивал; он мечтал открыть собственный салон, окружить себя представителями русского высшего света, занять свое место среди аристократии и проложить себе таким образом дорогу к высокому общественному положению. Если бы он не умер, мы, вероятно, познакомились бы с совершенно необыкновенным Бальзаком. Это было у него в крови, и тут не приходится жаловаться: ведь именно этой неодолимой потребности грезить о великих судьбах, сливать свою жизнь с жизнью других людей и обязаны мы «Человеческой комедией».

Теперь мне надо было бы углубиться в подробности хотя и очень любопытные, однако второстепенные по значению. Но я только укажу на письма, которые Бальзак писал с Корсики и Сардинии в 1838 году; на второй из этих островов он отправился, дабы удостовериться, что порода в рудниках, когда-то разработанных римлянами, все еще содержит металл; эту идею подсказали ему итальянские инженеры. Упомянутые послания до крайности живописны и представляют чисто анекдотический интерес. В другой раз у него возник великолепный проект изготовлять по новому способу бумагу для своих сочинений. Наконец, в Верховне, как раз в тот момент, когда у него разыгралась болезнь сердца, он стал носиться с заманчивой идеей спекуляции лесом, принадлежавшим графине Ганской; зятю его, г-ну де Сюрвилю, пришлось разъяснить Бальзаку, что расходы по перевозке леса поглотят доходы от его продажи. Ум Бальзака постоянно работал в таком направлении. Он пытался строить и расчеты даже в надежде на случай. Рассказывают, что как-то вечером он битых два часа дежурил на площади Шато-д’О, в полной уверенности, что в этом месте его ждет некое решительное и счастливое событие. Да он и сам признается где-то в «Переписке», что бывали дни, когда он просыпался поутру в великом волнении, вздрагивал от каждого стука в дверь, чувствуя, будто в этот самый миг решается вопрос о счастье всей его жизни. Это нервное ожидание какого-то благодеяния судьбы прямо вело его к вере в сверхъестественное. И действительно, он стал приверженцем сомнамбулизма, и в письме к матери (Женева, 16 октября 1832 г.) можно прочесть следующие поразительные строки: «А затем, любезная маменька, отнеси г-ну Шаплену приложенные к сему два куска фланели, которыми я повязывал себе живот. Сперва пусть подвергнут испытанию кусок под номером первым. Пусть тебе скажут, в чем причина болезни, где она гнездится и какого надо придерживаться лечения; пусть все объяснят по всем статьям, и притом во всех подробностях. А затем примись за номер второй; спроси, зачем в прошлый раз велели прикладывать нарывной пластырь, и отвечай мне обратной почтой, в тот же день, как пойдешь за советом; а за советом отправляйся немедленно, как только получишь это письмо! Будь осторожна, бери фланель в руки только через бумагу, чтобы не изменить направление магнетических токов». Мистика «Луи Ламбера» ни к чему другому и не могла привести. И это одна из самых удивительных сторон могучего темперамента Бальзака. Наверно, в его огромном мозгу было какое-то повреждение — трещина в его гении. Когда он не бывал возвышенным, он становился странным.

Кажется, я не упустил в «Переписке» ничего такого, что стоило бы выделить и рассмотреть более пристально. Как я уже говорил, Бальзак все рассказывает о себе сам. Для того, кто умеет искать и находить, со страниц «Переписки» встает образ писателя и человека со всеми его внешними повадками и самыми заветными мыслями. Это откровеннейшая исповедь.

VI

Закрыв книгу, я глубоко задумался. Какие удивительные пути выбирает иногда судьба, чтобы сотворить великого человека! Сегодня Бальзака уже нет в живых, и у нас перед глазами только его грандиозное творение. Пораженные высотой постройки, мы проникаемся глубоким уважением к этому сверхчеловеческому труду. Каким образом мог один работник, без всякой посторонней помощи, вытесать из камня целый мир? Когда же мы вглядываемся в жизнь этого работника, то узнаем, что он работал просто для того, чтобы заплатить долги. Да, этот неутомимый великан был всего лишь несостоятельным должником, преследуемым кредиторами; он заканчивал роман, чтобы оплатить вексель, исписывал горы страниц, чтобы не попасть в руки полиции, совершал чудеса творчества, потому что каждый месяц ему грозило разорение. Можно подумать, что под непрерывным гнетом необходимости и ужасных денежных затруднений мозг его разбух и наконец взорвался, разлетевшись сотней шедевров.

Кто знает, каким было бы творчество Бальзака, имей он прочное благосостояние, веди он спокойную, размеренную жизнь? Его невозможно себе представить счастливым. Конечно, он написал бы меньше. Если бы он не чувствовал себя загнанным зверем, он, может быть, начал бы стремиться к совершенствованию, тщательно отделывал бы и книги, писал бы в установленные часы. Мы получили бы произведения более зрелые, лучше обработанные, но эти произведения неизбежно утратили бы долю своего внутреннего огня. Вступив на почву гипотез, мы можем даже предположить, что Бальзак предпочел бы практическую деятельность, и у нас было бы одним великим писателем меньше. В нем жил ярый делец, он мог бы не устоять перед соблазном предпринимательства, путешествий, занятий политикой, промышленностью. Впрочем, я довольствуюсь лишь указанием на такую возможность.

Поделиться с друзьями: