Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице
Шрифт:
А Марей сказал строго:
— Смотри, Варварушка, расскажи про нас всем работничкам… Скажи — за них погибаем… Да разузнай, когда поведут нас смерть принимать, и на то место приди и смотри… И живым передай…
Стряпуха обещала клятвенно.
Солнце вставало над тихой Обью. Над кустарниками заречной стороны таяло в жидкой золотой плави алое перистое облачко. Лениво нежась, льнула Обь широкой волновой грудью к прибрежным пескам.
На пригорочке стояла Варварушка, смотря из-под ладони на пустынную еще дорогу. Вдалеке раскинулся просыпающийся город. Заводская плотина уже дымила черными горлами своих труб.
Вдруг дрогнула стряпуха — над дорогой вспорхнуло облачко пыли, заклубилось, выросло. Шли люди.
Варварушка поправила на голове чистый платок, обдернула платье и перекрестилась.
— Идут, голубчики…
И, унимая дрожь в ногах, ждала встретить последний взгляд.
Вокруг них шагали солдаты. Но обреченных было видно всех. И слышно было, как пела песню ребячью, сонную, женщина с разметанными светлыми волосами.
Марей и все другие поматывали головами, руки были связаны назад.
Смертники увидали Варварушку и крикнули в одноголосье:
— Память о нас унеси! Уговор помни!
— Помню! — крикнула, затрепетав, Варварушка.
Они прошли, а вслед им зашагали зеленые колонны солдат, и за спиной каждого покачивались черные длинные пучки — железные пруты шпицрутенов.
А позади, минуя пыль, взбитую солдатскими сапогами, не торопясь, ехали две коляски. В первой, запряженной вороной парой, отвалились на мягкие подушки бритый старик в зачесанном парике и молодой, курчавый, черный, как цыган.
Варварушка узнала в них главного начальника Качку и страшного всему городу майора.
Позади ехали судья с канцеляристами.
— Проклятые! — всхлипнула кроткая Варварушка и побежала, хоронясь за кусты.
— Успеть бы…
И успела. Встала за стволами двух сросшихся братски берез.
Человек с белой косицей громко читал бумагу.
Донеслось ясно, как возле самого уха:
— «…Три раза по тысяче шпицрутенов» [45] .
45
Шпицрутены, счетом до тысячи — обычное наказание для беглых Колывано-Воскресенских заводов. И в сороковых годах, в эпоху Николая I, «норма» шпицрутенов осталась прежней. В Алтайском архиве сохранилось одно из типичных «секретных дел» — дело о бурщике Панфиле Климове, убежавшем от невыносимых условий труда, от ужасов бесправия, в горы. Дело показывает, что рабочие алтайских заводов, повинные «в беглых делах», подводились уже механически под определенную статью закона — три тысячи шпицрутенов. Но горнозаводскому суду, видно, мало еще показалось… трех тысяч шпицрутенов, и Панфил Климов, «по перенесении им наказания», должен был еще… идти на каторжные работы.
Варварушка вынула из кармана бережно положенную свечу. Слезы застилали ей глаза. Тряской рукой зажгла свечу, укрывая огонь ладонью. Никогда не чаяла провожать стольких на тот свет. И теперь казалось ей, что уже стояла над могилой, хотя еще были на месте обреченные земле.
Забили барабаны. С коляски голубкой взлетел белый платок.
Варварушка закрестилась, стуча зубами.
К зияющей между живыми частоколами тропке побежал человек.
И сразу пропал. Его закрыло перекрестной дикой пляской черных железных спиц.
Стояла Варварушка под березами, растеряв все думушки и желания, забыв обо всем на свете.
Все темнее и шире алела тропка между рядами, будто жадно пила кровь пересохшая земля.
Били барабаны.
И вдруг живой частокол смешался и пошел к краю площади, где уже лопаты вскидывали землю.
Догорела свеча у Варварушки. Шептали дрожащие губы:
— Упокой, господи… упокой… Все обскажу, голубчики… память о вас унесу… упокой… память унесу…
Вдруг забили, забили барабаны.
И вздрогнула всем телом Варварушка.
Услыхала вдруг, в пожаре мгновенном сердца, что не барабаны бьют, а несется откуда-то гром и земля под ногами гудит, как в грозу.
Барнаул, 1925 г.
НА ГОРЕ МАКОВЦЕ
Повесть
«Мои Курчане в цель стрелять знающи, под звуком труб они повиты, под шлемами возлелеяны, концом копья вскормлены; все пути им сведомы, все овраги знаемы, луки у них натянуты, колчаны отворены, сабли изострены; они скачут в поле как волки серые, ища себе чести, а князю славы…»
«…Ночь меркнет, свет зари погасает, мглою поля устилаются, песнь соловьиная умолкает, говор галок начинается. Преградили Россияне багряными щитами широкие поля, ища себе чести…»
«…заря с кровавым светом появляется…»
В Троицком соборе кончалась ранняя обедня. Зазвонили в малый колокол. Звуки его, тонкие и будничные, таяли в прозрачном воздухе, пропадая где-то за сквозистыми золотыми березами над монастырским прудом.
Широкоплечий молодец великанского роста, что шел по убитой мелким камнем дорожке, опустил наземь ношу, снял свой потрепанный послушничий колпак и, глядя в небо, медленно и истово перекрестился. Августовская заря осветила его длинные, до плеч, русоватые, с рыжинкой, волосы, резко сведенные к высокому носу густые каштановые брови и мягкую бородку, опушившую круглое, до красноты загорелое лицо.
Колокол зазвонил чаще. Молодец со вздохом хотел опять взвалить себе на спину мешок, но поднял его неловко, мешок соскользнул и упал. Туго натянутый холст лопнул, мука белым облаком взвилась вверх.
— Ой, чадо-о! Что туто у тебя деется? Пошто дар божий, аки неразумной, наземь сыпешь? — раздался с крыльца келии сиплый тенорок соборного старца Макария, одного из главных хозяйственников Троице-Сергиева монастыря. Старец, низкорослый, круглый, как бочка, гневно стучал посошком и тряс сивой спутанной бородой.
— Подь сюды, подь сюды, служка троицкой, орясина богова!
Молодец хмуро подошел под благословение. Старец сунул ему в лицо отекшую руку и проворно ударил его посошком по спине.
— Тако ли делати надобно, злоплевельной грешник? Аль запамятовал, како время ноне скудное да буйное. Радетелей храма господня, сколь ране было, ноне нету — бояре кто поубиты, кто к вору в Тушино съехали. Времечко нам в наказание ниспослано, а ты, работниче божий, беса тешишь?
— Да помилуй, отче преподобной… — попытался, наконец, вставить словцо молодец, но старичок опять поднял свой посох, и молодец досадливо затоптался на месте.
— Ох, аз не без глаз… слышь ты, Данилко Селевин?.. Худо для господа робишь, худо! — не унимался старец. — А бог-ат долго терпит, да больно бьет. Слышь ты? Грешная душа твоя мне вся во-о как ведома: перьвый злодей — лень, второй злодей — язык…
— О господи, отче… да уж, кажись, я лишнего слова…
— Второй злодей — язык, — еще гневливее повторил старец, — а третий злодей — соблазн мирской… Все вы, служки, в мир глядите.
— И чернецы из тех мирян, отче, да и миряне такожде божьи люди суть.