Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Какую поддержку найдут эти этимологические «присоединительные палаты» «всемирно-исторической точки зрения» «понятого мира» у христианско-германского г-на Лео! Не говоря уже о том, что Mailand, Luttich, Genf, Kopenhagen{124}, «как видно уже из самих названий, с незапамятных времен» являются «немецкими», не усматривает ли «всемирно-историческая точка зрения» «уже из самих названий», что Хаймонс-Эйхихт, Вельш-Лейден, Иенау и Кальтенфельде с незапамятных времен были немецкими? Всемирно-историческая точка зрения, конечно, затруднится найти на карте эти исконные немецкие названия, и, разумеется, когда она узнает, что под ними подразумеваются Ле-Кенуа, Лион, Генуя и Кампо-Фреддо, она будет обязана этим одному г-ну Лео, который сам сфабриковал эти названия.
Что скажет всемирно-историческая точка зрения, если французы в ближайшем будущем объявят Cologne, Соblеnсе, Mayence и Francfort{125} исконными французскими землями; горе тогда всемирно-исторической точке зрения!
Но не станем задерживаться далее на этих petites miseres de la vie humaine{126}, которые случались и с более великими людьми. Последуем за г-н ом Вильгельмом Йорданом из Берлина в более высокие сферы его полета. Тут мы услышим, что поляков «любят тем больше, чем дальше находятся от них и чем меньше их знают, и, наоборот, тем меньше любят, чем ближе соприкасаются с ними», а потому «эта симпатия» покоится «не столько на действительном достоинстве польского характера, сколько на известного рода космополитическом идеализме».
Но как всемирно-историческая точка зрения объяснит, что народы земного шара не «любят» некий другой народ ни тогда, когда «от него далеко находятся», ни тогда, когда с ним «ближе соприкасаются»; как объяснит она, что народы земного шара с редким единодушием презирают этот народ, используют, высмеивают и третируют его? Народ этот — немцы.
Всемирно-историческая точка зрения скажет, что это основано на «космополитическом материализме», и таким образом выйдет из положения.
Но, не смущаясь подобными мелкими возражениями, всемирно-исторический орел взлетает все смелее, все выше, пока, наконец, в чистом эфире в-себе-и-для-себя сущей идеи он не разражается следующим героически-всемирно-исторически-гегельянским гимном:
«Пусть воздают должное истории, которая на своем предначертанном необходимостью пути всегда безжалостно растаптывает железной пятой народность, уже не являющуюся настолько сильной, чтобы удержаться среди равных наций, но все же было бы бесчеловечным и варварским не проявлять никакого участия при виде долгих страданий такого народа, и я весьма далек от подобной бесчувственности». (Бог воздаст Вам, благородный Йордан!) «Но одно дело — быть потрясенным трагедией, а другое дело — хотеть, так сказать, дать ей обратный ход. Ведь только железная необходимость, которой подчинен герой, превращает его судьбу в настоящую трагедию, и вмешиваться в ход этой судьбы, хотеть из человеческого участия остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять — значит самому подвергаться опасности быть им раздавленным. Желать восстановления Польши потому только, что гибель ее вызывает справедливую скорбь, — это я называю малодушной сентиментальностью!»
Какое богатство мыслей! Какая глубина премудрости! Какой вдохновенный язык! Так вещает всемирно-историческая точка зрения, когда задним числом выправит стенограммы своих речей.
Поляки стоят перед выбором: если они хотят разыграть «настоящую трагедию», тогда они должны покорно позволить растоптать себя железной пятой и катящимся колесом истории, сказав Николаю: «Государь, да будет воля твоя!» Или, если они желают бунтовать и, в свою очередь, делать попытки, не удастся ли им наступить «железной пятой истории» на шею своим угнетателям, тогда они никакой «настоящей трагедии» не разыгрывают, и г-н Вильгельм Йордан из Берлина уже не может больше интересоваться ими. Так говорит эстетически воспитанная профессором Розенкранцем всемирно-историческая точка зрения.
В чем же заключалась неумолимая, железная необходимость, которая на время уничтожила Польшу? В разложении дворянской демократии, покоящейся на крепостном праве, т. е. в возникновении крупной аристократии внутри дворянства. Это было шагом вперед, поскольку являлось единственным выходом из отжившего свой век строя дворянской демократии. А каковы были последствия этого? Железная пята истории, т. е. три восточных самодержца, раздавила Польшу. Аристократия принуждена была заключить союз с заграницей, чтобы расправиться с дворянской демократией. Польская аристократия до недавнего времени, частью и по ныне, оставалась неизменной союзницей поработителей Польши.
А в чем заключается неумолимая, железная необходимость того, что Польша вновь станет свободной? В том, что господство аристократии в Польше, которое с 1815 г. не прекращалось, по крайней мере в Познани и в Галиции и отчасти даже в русской Польше, теперь так же изжило себя и подорвано, как демократия мелкого дворянства в 1772 году; в том, что
установление аграрной демократии для Польши стало вопросом жизни не только политическим, но и общественным; в том, что источник существования польского народа, земледелие, рухнет, если крепостной или «обязанный» [robotpflichtige] крестьянин не станет свободным землевладельцем; в том, наконец, что аграрная революция невозможна без одновременного завоевания самостоятельного национального существования, без обладания балтийским побережьем и устьями польских рек.
И это г-н Йордан из Берлина называет желанием остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять!
Конечно, старая Польша дворянской демократии давно умерла и похоронена, и только г-н Йордан может приписать кому-либо намерение дать обратный ход «настоящей трагедии» этой Польши; но этот «герой» трагедии породил могучего сына, ближайшее знакомство с которым действительно может вызвать дрожь ужаса у иного спесивого берлинского литератора. И этот сын, который еще только готовится разыграть свою драму и наложить свою руку на «катящееся колесо истории», но которому победа обеспечена, — этот сын есть Польша крестьянской демократии.
Немного затасканной беллетристической пышности, немного аффектированного презрения к миру, — которое у Гегеля было смелостью, а у г-на Йордана становится дешевым, плоским дурачеством, — короче говоря, немного колокола и пушки, «дым и звук»[205], облеченные в фразы дурного стиля, и, вдобавок, невероятная путаница и невежество в том, что касается самых обыкновенных исторических отношений, — вот к чему сводится вся всемирно-историческая точка зрения!
Да здравствует всемирно-историческая точка зрения с ее понятым миром!
VI
Кёльн, 26 августа. Второй день битвы представляет еще более величественную картину, чем первый. Правда, нам не хватает г-на Вильгельма Йордана из Берлина, уста которого приковывают сердца всех слушателей; но будем скромны: такими как Радовиц, Вартенслебен, Керсти Родомонт-Лихновский[206] тоже не следует пренебрегать.
Первым поднимается на трибуну г-н Радовиц. Лидер правых говорит кратко, определенно, рассчитанно. Декламации не больше, чем это нужно. Ложные предпосылки, но сжатые, быстро следующие одно за другим заключения из этих предпосылок. Игра на чувстве страха у правых. Хладнокровная уверенность в успехе, опирающаяся на трусость большинства. Глубокое презрение ко всему Собранию, и к правым и к левым. Таковы отличительные черты произнесенной г-н ом Радовицем краткой речи, и нам вполне понятен тот эффект, который должны были произвести эти немногие, холодные как лед и простые, без вычурностей, слова на Собрание, привыкшее выслушивать самые напыщенные и пустые риторические упражнения. Г-н Вильгельм Йордан из Берлина был бы счастлив, если бы он со всем своим «понятым» и непонятым миром образов произвел хотя бы десятую часть того впечатления, которое произвел г-н Радовиц своей краткой и, в сущности, также совершенно бессодержательной речью.
Г-н Радовиц не является «характером», не принадлежит к добропорядочным мужам твердых убеждений, но он представляет собой определенную, резко очерченную фигуру; достаточно познакомиться с одной только его речью, чтобы составить себе о нем полное представление.
Мы никогда не притязали на честь быть органом какой-нибудь парламентской левой. Напротив, при пестроте различных элементов, из которых образовалась демократическая партия в Германии, мы считали настоятельно необходимым никого не подвергать более строгому контролю, как именно демократов.