Собрание сочинений. том 7.
Шрифт:
Вечером граф принес десять тысяч франков. Нана протянула ему губы, он приник к ним долгим поцелуем, вознаграждавшим его за целый день тревог и тоски. Но особенно бесило молодую женщину то, что граф вечно торчит при ней, словно пришитый к ее юбкам. Она жаловалась г-ну Вено, умоляла увести Мюффача к его графине: неужели же зря они примирились? Нана уже жалела, что сдуру вмешалась в это дело, раз от графа все равно не отделаешься. В те дни, когда на нее накатывала злоба, она, забывая свою выгоду, клялась подстроить ему такую пакость, что он носа к ней не покажет. Но ведь ему хоть в лицо наплюй, орала она, хлопая себя по ляжкам, — он только оботрется да еще спасибо скажет. Теперь по любому поводу начинались сцены. Нана грубо требовала от графа денег, из-за самой ничтожной суммы вспыхивали скандалы, и каждый раз у нее, ставшей вдруг отвратительно скупой, хватало жестокости повторять, что живет она с ним только за деньги, и ни почему больше, и что веселья от него мало, и что любит она другого, и что терпит его, болвана, не от хорошей жизни! Его теперь уж и при дворе не хотят держать, требуют, чтобы он вышел в отставку. Недаром императрица сказала: «Он слишком отвратителен!» А что, разве нет? И отныне, желая оставить за собой последнее слово, Нана при каждой ссоре повторяла:
— Ты мне отвратителен!
Теперь она окончательно распоясалась, полностью отвоевала себе свободу. Ежедневно она отправлялась на прогулку в Булонский лес, где возле пруда завязывались знакомства, а развязки их происходили совсем в другом месте. Это был шумный возврат на прежнюю стезю, вылазка среди белого дня, охота ради охоты, парад знаменитых куртизанок, неотъемлемо принадлежавших блестящему Парижу, улыбчивому, терпимому Парижу. Герцогини указывали на нее друг другу взглядом, разбогатевшие буржуазии копировали ее шляпки; иной раз ее ландо, прокладывая себе дорогу, останавливало целую вереницу экипажей сильных мира сего, где восседали финансовые тузы, державшие всю Европу на привязи у своих сундуков, послы, норовившие взять Францию за глотку своими толстыми пальцами; и Нана была частицей общества, съезжавшегося в Булонский лес, она занимала здесь одно из первых мест, прославленная во всех столицах мира, предмет домогательства всех иностранцев. Она вносила в блистательную эту толпу острый трепет распутства, олицетворяя собой славу нации и оголтелую ее погоню за наслаждениями. Мимолетные ночные интрижки с людьми, имени которых наутро уже не удавалось вспомнить, заводили ее в шикарные рестораны, а в особо удачные дни чаще всего в «Мадрид». Перед ней проходили нескончаемой процессией иностранные дипломаты; вместе с Люси Стюарт, Каролиной Эке, Марией Блон Нана обедала в компании этих господ, которые безбожно коверкали французскую речь, требовали за свои деньги развлечений, брали женщин на один вечер с единственным условием растормошить гостя, а сами, пресыщенные и опустошенные, даже не прикасались к своим партнершам. Между собой дамы называли такие встречи «пойти пошутить» и, радуясь неприкрытому презрению кавалеров, разъезжались по домам, чтобы закончить ночь в объятиях сердечного дружка.
Пока Нана не выкладывала графу Мюффа всю правду о своих встречах с мужчинами, он делал вид, будто ничего не замечает. Впрочем, особенно страдал он от мелких будничных унижений. Особняк на аллее Вийе превратился в настоящий ад, сумасшедший дом, где все расползалось по швам и кончалось гнусными скандалами. Нана дошла до того, что схватывалась с прислугой в рукопашную. На какое-то время она вдруг прониклась симпатией к Шарлю, своему кучеру; когда он ждал хозяйку у подъезда ресторана, она обязательно высылала ему с лакеем кружку пива; развалившись в ландо, она весело болтала с ним и уверяла, что он ужасно забавный, особенно когда, застряв среди скопления экипажей, «лается с извозчиками». Потом вдруг без всякого перехода обозвала его болваном. Постоянно она грызлась с ним из-за соломы, отрубей, овса и при всей своей любви к лошадям считала, что сжирают они слишком много. Как-то, подводя счеты, Нана обвинила Шарля в воровстве, а он, не чинясь, в глаза обозвал ее шлюхой; лошади-то получше ее, они небось не спят с первым встречным. Нана ответила ему в том же тоне, пришлось графу их разнимать, и кучера выгнали вон. Но этот случай положил начало повальному бегству прислуги. Викторина и Франсуа потребовали расчета, после того как обнаружилась кража бриллиантов. Исчез даже Жюльен; по этому поводу сочинили целую историю, будто сам граф дал ему кругленькую сумму и умолил уйти, потому что лакей спал с хозяйкой… Каждую неделю в людской появлялись новые лица. Никогда еще здесь не было такого хаоса; особняк Нана превратился в караван-сарай, через который, как саранча, проносилась целая орда подозрительных личностей, рекомендуемых конторами по найму прислуги. Уцелела одна лишь Зоя, все такая же опрятная, с единственной заботой — хоть немного упорядочить этот беспорядок до той поры, пока у нее не скопится нужная сумма, чтобы завести свое собственное дело, план которого она уже давно обдумала во всех подробностях.
Но даже и это можно было бы стерпеть. Граф безропотно терпел вопиющую глупость мадам Малюар и играл с ней в безик, хотя от почтенной дамы разило прогорклым салом; терпел мадам Лера с ее вечными сплетнями, терпел малютку Луизэ, терпел хныканья и жалобы этого больного ребенка, в чьих жилах текла гнилая кровь, доставшаяся от неизвестного отца. Однако на долю графа выпадали часы и похуже. Как-то вечером он подслушал под дверью рассказ Нана, гневно жаловавшейся горничной, что ее одурачил какой-то клиент, выдававший себя за богача; мужчина видный, уверял, что американец, нагородил с три короба о своих золотых приисках, а на поверку оказался мошенником, улизнул потихоньку, когда она спала, и не только денег не заплатил, а еще украл пачку папиросной бумаги; и граф, побелев как полотно, на цыпочках спустился с лестницы, чтобы ничего не знать. Но в другой раз ему пришлось против воли узнать все. Нана увлеклась каким-то кафешантанным баритоном и, когда тот ее бросил, решила покончить с собой в припадке черной меланхолии: выпила стакан воды, растворив в нем десяток фосфорных спичек, однако осталась жива, только тяжело заболела. Графу пришлось выхаживать ее и ежедневно выслушивать историю роковой любви, сопровождаемую слезами, клятвами никогда больше не влюбляться в мужчин. При всем своем презрении к этим свиньям, как именовала Нана представителей сильного пола, она дня не могла прожить без сердечной привязанности; у юбок ее вечно торчал очередной «предмет»; порой она проявляла самые непонятные склонности, скатывалась даже до извращений, которые вызывались усталостью плоти. С той поры как Зоя сознательно устранилась от кормила власти, все винтики безупречно действовавшей машины разладились так, что Мюффа теперь не смел отворить дверей особняка, поднять шторы, открыть шкаф: кавалеры Нана обнаруживались повсюду, сталкивались нос к носу — прежние фокусы с исчезновением перестали удаваться. Теперь, прежде чем войти в комнату, граф неестественно громко откашливался, ибо однажды, отлучившись на минутку, чтобы приказать закладывать лошадей, застал Нана чуть ли не в объятиях Франсиса, который заканчивал причесывать мадам. Чего тут только не происходило — быстрые объятия за его спиной, поспешная любовь во всех уголках с первым попавшимся мужчиной, не важно, была ли Нана в одной рубашонке или в парадном туалете. Она возвращалась к графу с ярким румянцем на щеках, радуясь своему краденому счастью. Ведь с ним-то одна скучища, тяжкий крест!
Живя в состоянии ревнивого страха, несчастный Мюффа спокойно вздыхал только в те минуты, когда оставлял Нана в обществе Атласки. Он сам готов был толкать Нана на этот путь, лишь бы отдалить ее от мужчин. Но и тут ему не везло. Нана обманывала Атласку так же, как обманывала графа, с каким-то неистовством пускаясь на поиски чудовищных авантюр, подбирая девок по сточным канавам. Иной раз, возвращаясь домой в карете, она замечала на улице какую-нибудь замарашку, влюблялась в нее с первого взгляда и, поддавшись внезапно разнуздавшемуся воображению, увозила незнакомку с собой, платила ей и выставляла за дверь. Потом, переодевшись мужчиной, объезжала притоны, стараясь разогнать скуку зрелищем разврата. И Атласка, негодуя на вечные обманы, устраивала Нана бурные сцены, раскаты которых сотрясали весь особняк; кончилось тем, что она приобрела над Нана неограниченную власть, и Нана стала относиться к ней даже с уважением. Мюффа мечтал заключить с Атлаской своего рода союз. Когда у него самого не хватало смелости, он науськивал на Нана Атласку. Раза два Атласка действительно заставила свою душку вернуться к графу; в благодарность он оказывал ей услуги, предупреждал все ее желания, стушевывался перед нею по первому знаку. Но согласию не суждено было длиться — Атласка тоже принадлежала к породе сумасбродок. В иные дни она крушила все, что попадало под руку, и после яростных приступов гнева и нежности всякий раз чуть не отдавала богу душу, что, впрочем, ничуть не вредило ее миловидности. Теперь Зоя часто шушукалась с ней по уголкам, очевидно желая приобщить Атласку к своему грандиозному замыслу, к тому самому плану, о котором до сих пор никому не говорила ни слова.
По временам граф Мюффа начинал довольно нелепо бунтоваться, словно надеясь скинуть ярмо. Он, который месяцами терпел присутствие Атласки, мирился с целым табуном случайных мужчин, галопом проносившихся через альков Нана, выходил из себя при мысли, что его обманывают с человеком их круга или просто со знакомым. Когда Нана призналась в своей связи с Фукармоном, граф страдал так сильно, что решил публично ославить его и вызвать на дуэль. Затрудняясь в выборе свидетелей для такого щекотливого случая, он обратился к Лабордету. Выслушав графа, Лабордет сначала опешил, потом расхохотался.
— Дуэль из-за Нана… Но, дорогой мой, весь Париж будет над вами смеяться. За Нана не стреляются, это просто смешно.
Граф побледнел. У него вырвался возмущенный жест.
— Тогда я публично надаю ему пощечин.
Целый час Лабордет старался вразумить графа. Пощечина придаст истории гнусную окраску; в тот же вечер узнается истинная подоплека дуэли, Мюффа станет притчей во языцех для всех парижских газет. Каждый свой довод Лабордет заканчивал фразой:
— Невозможно, это смешно.
И каждый раз этот припев болезненно, как удар ножа, отдавался в сердце Мюффа. Он даже лишен возможности драться на дуэли за любимую женщину, не рискуя стать посмешищем. Впервые он мучительно ощутил, сколь жалка его любовь, понял, что то большое, чем жило его сердце, растрачено в любовном шутовстве. Но это была последняя вспышка возмущения; он позволил себя убедить, он стал отныне безропотным свидетелем бесконечного шествия друзей дома, всех этих мужчин, приживавшихся на час в особняке.
В течение нескольких месяцев Нана со смаком проглотила их одного за другим. Все возрастающая жажда роскоши распаляла ее аппетиты: она обчищала очередного поклонника за один присест. Сначала она взялась за Фукармона, которого хватило только на две недели. Он мечтал покинуть морскую службу; за десять лет плавания ему удалось скопить около тридцати тысяч франков, он собирался рискнуть и вложить их в какое-нибудь дело в Соединенных Штатах, но изменил своей врожденной осторожности, даже скупости, и бросил к ногам Нана все, вплоть до векселей за своей подписью, тем самым поставив под угрозу будущее. Когда Нана выставила его вон, он был гол как сокол. Впрочем, она повела себя в отношении его, как истинный друг: посоветовала вернуться на судно. К чему упрямиться? Раз у него нет денег, все кончено. Он должен понять и вести себя благоразумно. Разорив мужчину, Нана разжимала руки, и тот падал, как падает с дерева перезревший плод, которому суждено догнивать в грязи.
Затем Нана взялась за Штейнера, взялась без отвращения, но и без удовольствия. Она обзывала его грязным евреем, — казалось, в ней говорит давняя злоба, в которой она сама не отдавала себе отчета. Он был грузный, он был глупый, и Нана не давала ему спуску, спешила урвать кусок пожирнее, чтобы поскорее покончить с этим пруссаком. Ради нее он бросил Симону. Его босфорские махинации вели к неизбежному краху. А Нана еще ускорила катастрофу своими непомерными требованиями. В течение месяца он пытался бороться, совершал буквально чудеса; наводнил всю Европу еще неслыханной рекламой, афишами, объявлениями, проспектами и с помощью их извлекал деньги из самых отдаленных стран. Весь этот поток чужих сбережений — и золото крупных спекулянтов, и гроши бедного люда — бесследно исчезал в стенах особняка на аллее Вийе. Кроме того, он вступил в компанию с эльзасскими шахтовладельцами; и там, в забытом богом захолустье, сотни рабочих, черных от угольной пыли, обливаясь потом, денно и нощно гнули спину, напрягали мышцы до хруста в костях, чтобы удовлетворить капризы Нана. Как разбушевавшееся пламя, она пожирала все подряд: и плоды нечистых биржевых махинаций, и добытые непосильным трудом гроши. На сей раз она добила Штейнера, окончательно разорила, выжав как лимон, выпотрошив до такой степени, что он даже потерял способность измыслить какое-нибудь новое мошенничество. После краха банкирской конторы он стал заикаться, дрожал при одном упоминании о полиции. В один прекрасный день Штейнера объявили банкротом; он, ворочавший миллионами, при слове «деньги» теперь что-то лопотал, терялся, как ребенок. Как-то вечером, сидя у Нана, он расплакался, попросил дать ему взаймы сто франков, чтобы уплатить кухарке. И Нана, которую одновременно и смешил и трогал бесславный конец этого страшного старикашки, в течение двадцати лет открыто грабившего город Париж, вынесла ему просимую сумму, но добавила в назидание:
— Я тебе даю деньги потому, что уж очень смешно получается… Но помни, детка, не такие у тебя годы, чтобы я тебя содержала. Приищи себе, голубчик, другое занятие.
После Штейнера она сразу же принялась за Ла Фалуаза. Уже давно Гектор домогался чести быть разоренным Нана, что, по его мнению, должно было придать ему окончательный лоск. Именно этого ему недоставало, а что могло быть шикарнее, чем прославиться через женщину? Не пройдет и двух месяцев, как о нем заговорит весь Париж. Имя его появится в газетах. Операция заняла всего полтора месяца. Полученное им наследство заключалось в земельных владениях, поместьях, лугах, лесах, фермах. Пришлось их быстро распродать одно за другим. Нана заглатывала по целому арпану зараз. Трепещущая в лучах солнца листва, тучные нивы, позлащенные сентябрем, виноградники, луга, где утопали по брюхо в высокой траве коровы, — все исчезло, как в разверстой пропасти; а потом та же участь постигла каменоломни, три водяные мельницы. Нана проходила подобно вторгшемуся в страну неприятелю, подобно туче саранчи, которая как пламя сжигает всю округу. Куда бы ни ступала ее маленькая ножка, там начинала гореть земля. Ферму за фермой, пастбище за пастбищем — так она сгрызла все наследство Ла Фалуаза, даже не заметив, с милой улыбкой, как незаметно для себя сгрызала между обедом и ужином фунтик пралине, положенный для удобства на колени. Это же конфетки, разве на них обращают внимание! Но в один прекрасный день у Ла Фалуаза осталась одна роща. Нана проглотила и рощу, скорчив презрительную гримаску, — стоит ли ради такой мелочи рот раскрывать! Ла Фалуаз только по-дурацки хихикал, посасывая набалдашник трости. Долги его доконали, и, так как у него не осталось и ста франков ренты, придется возвращаться в провинцию к маниаку-дяде; но это пустяки, зато он приобрел желанный шик, зато в «Фигаро» дважды упоминалось его имя; и он пыжился, вытягивал тощую шею из широких воротничков с отложными уголками, играя талией, стянутой кургузым пиджачком, что-то преглупо блеял и своими устало-томными позами напоминал деревянного паяца, которому неведомы человеческие чувства. Нана он ужасно раздражал, и она стала его поколачивать.
Тем временем на сцене вновь появился Фошри, которого привел к Нана его кузен Ла Фалуаз. Злосчастный Фошри в данный момент оказался на положении женатого. Журналиста после разрыва с графиней надежно прибрала к рукам Роза и взыскивала с него, как с законного супруга. Миньон был разжалован до роли простого управителя при мадам. Став полновластным хозяином дома, Фошри безбожно лгал Розе, изменял ей, впрочем с превеликой осторожностью, а после очередной измены терзался, как и подобает примерному мужу, мечтающему о прочном семейном счастье. Истинным триумфом для Нана было заполучить его и скушать газету, которую он основал на деньги одного приятеля; однако своей связи с ним Нана не афишировала, напротив того, — ему отвели роль тайного любовника; и, говоря о Розе, Нана называла ее не иначе как «наша бедняжечка Роза». Газеты хватило на два месяца, вернее на цветы, преподносимые в течение этого срока; Нана не брезговала ничем, начиная с выручки от провинциальной подписки и кончая хроникой и театральным отделом; потом, высосав из газеты последнюю каплю крови, развалив редакцию, она наконец удовлетворила свой заветный каприз — устроила в одном из уголков особняка зимний сад, утучненный прахом спешно проданной типографии. Впрочем, все это делалось просто так, шутки ради. Когда Миньон, не помня себя от радости, прибежал в особняк, желая узнать, нельзя ли пристроить сюда Фошри навсегда, Нана спросила, уж не издевается ли он над ней: малый вечно без гроша, живет только на доходы со своих статей да пьес, нет, увольте! Эти развлечения хороши для талантливых женщин, таких, как «наша бедняжка Роза». И, не доверяя Миньону, вполне способному выдать их жене, опасаясь какого-нибудь подвоха, Нана отослала Фошри, который ныне расплачивался с ней лишь газетной рекламой.