Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Венецианские ночи (сонеты)

I. «Всю ночь — о, бред! — в серебролунных залах…»

Всю ночь — о, бред! — в серебролунных залах Венеции я ворожу, колдун. И дышит мгла отравленных лагун, и спят дворцы в решетчатых забралах. Всю ночь внимаю звуков шаг усталых, — в колодцах улиц камни — как чугун, и головы отрубленные лун всплывают вдруг внизу в пустых каналах. Иду, шатаясь, нелюдим и дик, упорной страстью растравляю рану и заклинаю бледную Диану. А по стенам, подобно великану, плащом крылатым закрывая лик, за мною следом лунный мой двойник.

II. «Ленивый плеск, серебряная тишь…»

Ленивый плеск, серебряная тишь, дома — как сны. И отражают воды повисшие над ними переходы и вырезы остроконечных ниш. И кажется, что это длится годы… То мгла, то свет, — блеснет железо крыш, и где-то песнь. И водяная мышь шмыгнет в нору под мраморные своды. У пристани заветной, не спеша, в кольцо я продеваю цепь. Гондола, покачиваясь, дремлет, — чуть дыша прислушиваюсь: вот, как вздох Эола, прошелестит во мне ее виола… и в ожиданье падает душа.

III. «Ленивый плеск, серебряная гладь…»

Ленивый плеск, серебряная гладь, дурманы отцветающих магнолий… Кто перескажет — ночь! — твоих раздолий и лунных ароматов благодать? Ночь! Я безумствую, не в силах боле изнемогающей души унять, и все, что звуки могут передать, вверяю — ночь! — разбуженной виоле. И все, что не сказала б никому — ночь! — я досказываю в полутьму, в мерцающую тишину лагуны, и трепещу, перебирая струны: вон там, у пристани, любовник юный взывает — ночь! — к безумью моему.

Скеле («Как ты мне дорого, приветное село…»)

Как ты мне дорого, приветное село, Меня пригревшее в ужасную годину, Когда на всей земле царили смерть и зло, И я, как родину, обрел твою долину. Ах, до того в Крыму я прожил целый год, Не зная о тебе, год гнева, слез и пыток. Я выпил до конца, скорбя за мой народ, Обидами людей отравленный напиток. Все вынес я, всю боль отчаяний земных, Внимая летописи дел и слов бесславных. Томился мыслями о милых и чужих, Постиг терзание, которому нет равных: Бездействуя, не знать покоя никогда, Следить внимательно, минута за минутой. Как в одурманенных сердцах растет вражда И разгорается междоусобной смутой; Как подлый торг идет на кладбищах войны, Как совершается вблизи и там, далеко, Голгофа жуткая замученной страны, Немилостивый суд неведомого рока… Все видеть и молчать. И плакать долгий год Над тем, что навсегда так горько обмануло, И ждать: вот и тебя случайно захлестнет Волна нечистая безумья и разгула… И я не выдержал томительных обид. Мне опротивела слепая, злая смута, И черноморский брег, и Симеиза вид. И в горы я бежал, в горах ища приюта. Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед, Под тяжестью сумы моей сгибая спину. Туда, где не было южнобережных вод, Через Шайтан-Мердвен, в Байдарскую долину. Был пасмурный февраль. Всходила чуть трава. Белели кое-где подснежники лесные. Пустынный вечер гас и золотил едва Крутые скаты гор и тучи дождевые. Местами на камнях весенний таял лед, И было холодно. Поток шумел в ущелье. Усталый, раненый всей суетой невзгод, Не радуясь весне, я брел на новоселье. Без цели, наугад. Скорей, куда-нибудь! Дубы корявые, ободранные буки, Как злые нищие, мне преграждали путь. Шипы кустарников кололи больно руки. Все выше, между скал вилась моя тропа. Вот перевал. И вновь безлюдная дорога. И снова хмурый лес, и камни, и толпа Осиротелых пней, черневших так убого. И вдруг… Передо мной — сияющий простор, Овеянный живым, волшебно-юным югом, И в золоте зари — чуть видимый узор Холмов, раскинутых широким полукругом. Виденье нежное, обетованный край, Мечта художника о недоступных странах, Долина вешняя, прекрасная, как рай, Как остров сказочный в дымящихся туманах! Я ахнул… Никогда, нет, никогда во сне Не грезился мне мир чудесней и безбрежней, И Божья красота не улыбалась мне Спокойнее, добрей, блаженней, безмятежней. И стало так легко. Недавняя печаль От сердца отлегла. Я вырвался из плена. И мне мерещились Фра-Анжелико даль, Закаты Гоццоли и сумерки Пуссена. Прохладная изба. Широкий, светлый двор. Колодезь, клумбы роз, табачные сараи. Соседок за стеной нерусский разговор. Коровы, овцы, кур звонкоголосых стаи… Душе все любо здесь, милей день ото дня: И на окне цветы, и в огороде грядки, И эта пасека у ветхого плетня, И песня грустная хозяюшки-солдатки — Ее рассказ о том, как нынче трудно ей Управиться одной с работой деревенской, И выводок ее подростков-дочерей, Уже пленяющих задумчивостью женской; Мила и детворы непрошеной гурьба, Что весело шумит, под окнами играя… И бедная моя беленая изба Волшебней для меня дворцов Бахчисарая! Работой полон день. Везде и млад и стар В чаирах возится и поливает гряды. Не умолкает скрип нагруженных можар. Свершаются труды, как тихие обряды. Не налюбуешься! Смотрю, дивлюсь, брожу. Порой направлю путь к Узундже иль Саватке. Там у татар прием радушный нахожу: Мне нравятся их быт и гордые повадки. Люблю и танец их на свадебных пирах, И верность древнюю гостеприимства праву, «Селямы» важные и, в сакле, на коврах, Степенный разговор и кофе — по уставу… Настанет вечер. Тишь. Кузнечик засверлит. У завитых плетней — играющие дети. Задумчивый мазин на минарет спешит. И молча старики присели у мечети. Вот жалобно звенят гортанные слова В вечернем воздухе, протяжные, как стоны. Им вторит иногда, вдали, едва-едва, Церковный колокол. И вместе плачут звоны. А вешняя заря зовет уже ко сну. Все — в ризах золотых закатного пожара. И солнце желтое, большое, за волну Лилово-синих гор садясь, пылает яро. Все ниже, ниже… Вот в огне его луча Прощального холмов порозовели склоны. И гаснут… В сумерках, понурые, мыча Отрывисто, бредут волы в свои загоны. И где-то в хуторах, уснувших на реке, Сторожевые псы залают спозаранок, И песню заведет татарин вдалеке, И слышны голоса гуляющих гречанок. И дружною толпой, окончив страдный день В окрестных кабаках, работницы-хохлушки Пройдут по зеленям и, проплывая в тень, Затянут вольные, знакомые частушки. И Русью вдруг пахнет, и сердце защемит… Уйти бы вдаль, туда, туда в поля родные, Туда, где страда слез кровавых и обид. О, родина, прости! Воскреснешь ли, Россия? И наступает ночь. Прохлада, аромат. Сияет Млечный путь над гребнями опушек. Трещат кузнечики, и в глушь свою манят Блуждающие «сплю», призывы совок-сплюшек. А там опять рассвет и таинство красы, Которой нет конца, единственное Скеле! И дни уносятся, как быстрые часы, Мелькают месяцы, как резвые недели. Весна давно прошла. Отпели соловьи. Кукушка милая вдали откуковала. Повылетали пчел мятежные рои, И буйной зеленью долина заиграла. Короче солнца путь, и жарче летний прах. Ручьи повысохли на дне ущелий сирых. Черешня дикая поспела на горах, И яблони цвели и отцвели в чаирах. Как скоро! Уж в саду румянятся плоды И пухнет помидор в осеннем огороде. Желтеют пажити. Огромные скирды Насупились в лугах… И лето на исходе! А вот, нахмуренный, и август в дверь стучит И нерадивого клюкой своей торопит. Работа сельская еще живей кипит. Всяк на зиму добро умноженное копит… Но так же все горят а нежат небеса, И так же на заре туманы гор колдуют, И по краям ложбин кудрявятся леса, И в рощах горлицы без устали воркуют, Все той же музыки мечтательной полна Краса осенняя твоих угодий, Скеле, — И утра благовест, и ночи тишина, И звоны полудня, и вечера свирели. И я, под липами, все в том же уголке, Обласканный теплом природы светозарной, Внимаю лепет их, качаясь в гамаке, И строфы дружные слагаю благодарно… 1918

НАГАРЭЛЬ (Сонеты) Посвящаю памяти Н. С. Гумилева

I. «Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре…»

Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре. Уже двадцать два — на Флоре капитан. А раньше: Грек, Меркурий, Океан… Да старость, ох, не радость в этом мире. Бессонье, зябь, и голова — чурбан, а ноги — во! стопудовые гири. И то сказать: по кругосветной шири намаялся в ненастье и туман! Ну, правда, пожил. Sacrament… нехворо. Где не гулял, что? песен да вина! Какие женщины! Эх, старина… Но крепче всех запомнилась одна: плясунья из таверн Сан-Сальвадора. Креолка… Нагарэль. Дочь матадора.

II. «Извольте! Расскажу. Хоть забулдыга…»

Извольте! Расскажу. Хоть забулдыга — поверьте на слово. Не врал досель. Что было, сударь, было. Нагарэль… Оглянешься, и память — словно книга! Ну-с… В ту пору уж несколько недель, у Бахии, на палубе Родрига, испанского сторожевого брига, я проклинал тропический апрель. Зной, ливень, штиль. По вечерам из порта — и музыка, и песни. Как дурак, ночь напролет стоишь-стоишь у борта, в мечтах прикидываешь так и сяк, и отпуска, бывало, ждешь до черта. Однажды утром… Чокнемся, земляк!

III. «Однажды: «Юнга», слышу голос, «в рубку!..»

Однажды: «Юнга», слышу голос, «в рубку!» Бегу. А капитан (старик, добряк и пьяница, да трезвый не моряк) глядит хитро, пожевывает трубку. «Что ж? твой черед!» — и показал на шлюпку. В порту весь день, из кабака в кабак, сидел я с матросней, курил табак и вздрагивал, в окне завидя юбку. Тогда же под вечер в таверне «Крот» ее и встретил… Ну, мигнул украдкой. Пришла, подсела. Черным глазом жжет. Молчит… И вдруг, змея, прильнула сладко и на тебе! — целует прямо в рот. Так началось. А кончилось… не гладко.

IV. «Да, началось. На долгую беду…»

Да, началось. На долгую беду. Не ем, не сплю. Болтаюсь день без толку, а ночь — скорей на бак: залезу в щелку и притаюсь, да за борт! Как в бреду. Плыву, ныряя чайкой, на гряду горбатых дамб, к рыбачьему поселку, и там, на отмелях, мою креолку между сетей и старых тряпок жду. Частенько — не придет. Плывешь обратно, и Божий мир не мил. А невдомек, что девка-то, поди, куда развратна, в тавернах ночь прогуливает знатно… Эх, сударь, молодость!.. Жил паренек, да наскочил, как рыба на крючок.

V. «Влюбился — смерть! Красавица? Нимало…»

Влюбился — смерть! Красавица? Нимало. Жердинка смуглая, пятнадцать лет. Но взор, повадка, бровь углом… да, нет, в словах не то. Ну, — бес. А уж плясала! Сорвется — вихрь, запляшет белый свет. Плывет, горит! Вот кружится, вот стала, и — прыг на стол и каблуком удало отстукивает трели кастаньет. А то — раздета, бубен, — ишь сноровка! Танцует голая. И грех и стыд, — какой любви мужчинам не сулит! Вся выгнется и грудью шевелит, и бедрами поводит этак ловко. Дурная, сударь, — истинно чертовка!

VI. «Наш парусник грузился понемногу…»

Наш парусник грузился понемногу, когда задул попутный нам зюйд-вест. И капитан решил: не медля в Брест. Для храбрости глотнув маленько грогу, простился я. Она сняла свой крест и мне надела с клятвой на дорогу, а я клялся — себе, и ей, и Богу вернуться через год из новых мест. Разбойничьей доверившись примете, мы снялись в ночь. И долго на рассвете с брам-реи вдаль смотрел я. Вешним сном казался порт в тумане золотом: и отмели, и там — рыбачьи сети и словно кто-то, машущий платком.

VII. «И что же? Ровно через год, в июне…»

И что же? Ровно через год, в июне, до одури любовью вдохновен, покинув бриг у гибралтарских стен, пришел-таки я в Бахию, на шхуне. Да, молодость… Чего не дашь взамен! Как я был горд и счастлив накануне… А за год-то в моей морской фортуне произошло немало перемен. Я прикопил деньжат и стал матросом — не юнга, чай! — большим, густоволосым (мне было прозвище «Кудрявый гусь») и, кажется, не чересчур курносым. Я так мечтал: посватаюсь, женюсь и фермой где-нибудь обзаведусь.
Поделиться с друзьями: