Сочинения
Шрифт:
– Так, так, - говорил отец ректор, бессознательно кивая головою. Федор Федорович не перебивал этой галиматьи, что было очень понятно.
– Вы просто городите безобразную чепуху, - заметил сидевший налево профессор.
– А? что, что? Повтори!
– и отец ректор широко раскрыл глаза. Ученик стал в тупик.
– Ну что ж, дурак! Вот я тебе и поставлю нуль. Пошел!..
Несмотря на эти маленькие неприятности, Федор Федорович остался вообще нами доволен и, садясь со мною обедать, весело потер руки и сказал:
– Ну, слава богу! экзамен наш сошел превосходно... как ты думаешь?
– Хорошо, - отвечал я с улыбкою.
– Промахи, конечно, были, но... пододвинь ко мне горчицу.
– Я пододвинул...
– Где ж этого не бывает?
И в самом солнце пятна есть.
17
Экзамены продолжаются. В общих чертах они похожи один на другой и только отличаются некоторыми оттенками, смотря по тому, кто экзаменует отец ректор или инспектор. Последний не дремлет за своим столом, нет!.. Лицо его выражает какое-то злое удовольствие, когда ему удастся сбить кого-нибудь с толку. И боже сохрани, если он не благоволит к наставнику экзаменующихся! Тогда вся его злоба обращается на учеников, которых он мешает с грязью, и в то же время язвит их наставника разными ядовитыми намеками и двусмысленною учтивостию. К счастию, он не экзаменует по главным предметам, но по истории, языкам и т. д.
– Переводи!
– говорит он ученику, который стоит перед ним с потупленною головою и с Лактанцием в ру
ках.
– Переводи! что ж ты молчишь, как стена?..
– И впивается в него своими серыми сверкающими глазами.
– Душа, буду... будучи обуреваема страстями и... и...
– Далее1
– Страстями... и...
– Что ж далее?
– И не находя опо... опоры.
– Ученик чуть не плачет.
– Осел! у тебя и голос-то ослиный!
– И он передразнивает ученика: Обуреваема... Где ты нашел там обуреваема? Лень тебя, осла, обуревает, вот что! Почему ты целую неделю не ходил в класс?
– Болен был.
– Видишь, какой у него басище... болен был...
– Опять передразниванье.
– Отчего ж ты не явился в больницу?
– Я полагал... я думал, что на квартире мне будет покойнее...
– У малого навертываются слезы.
– Ей-богу, я был болен лихорадкою. Спросите у моих товарищей и, если я солгал, накажите меня, как угодно.
– А! ты покой любишь... хорошо! Вот тебя исключат к вакации, тогда ты насладишься покоем: целый век будешь перезванивать в колокола.
И вслед за этим предлагается вопрос наставнику:
– Он у вас всегда таков или, может быть, на него периодически находит одурение?
– Что делать! Особенных способностей он не имеет, но трудится усердно и успевает, сколько может. Кажется, он сробел немного...
– Все это прекрасно, то есть вы очень великодушны, но все это ни к чему не ведет. Мне кажется (по крайней мере я так думаю, вы меня, пожалуйста, извините: может быть, я ошибаюсь), мне кажется, было бы сообразнее с делом видеть его в начале не второго разряда, как он у вас стоит, а в конце третьего. Впрочем, вероятно, вы имеете на это свое основание.
Наставник проглотил позолоченную пилюлю и стал извиняться, что он ошибся, и уверять, что на будущее время он постарается быть более осмотрительным.
После класса я заходил за книгою к своему товарищу, который живет в семинарии на казенном содержании. Мне случилось быть в первый раз в нумере бурсаков. Это огромная, высокая комната, по наружности похожая на наши классы, с тою разницею, что она, хоть и экономно, но все же ежедневно отапливается. Вокруг обтертых спинами стен стоят деревянные, топорной работы, кровати. Простынь на них нет; подушки засалены; Старые, сплюснутые матрацы прикрыты изношенными, разодранными одеялами. На полу пыль и сор. И какой пол! Доски стерты каблуками, и только крепкие суки упорно противятся сапогам и времени и подымаются со всех сторон бугорками. Между досок щели. В углу - отверстие: смелые голодные крысы не побоялись прогрызть казенное добро!.. Окна запушены снегом, и так плотно, что самому зоркому глазу невозможно видеть, что делается на улице и даже есть ли здесь улица. Сквозь разбитые и кое-как смазанные стекла порядочно подувает холодом, но я не слышал, чтобы кто-нибудь жаловался: кажется, здесь ко всему привыкли. Покамест мой товарищ доканчивал выписку из моей книги, я присел на его кровать. Ничего! матрац не жестче доски, стало быть, на нем еще можно спать. Ученики сновали взад и вперед по комнате. Один полураздетый, в толстом и грязном белье, лежал на своей кровати с глазами, устремленными на тетрадку, и с видимым удовольствием доедал кусок черного хлеба. Другому захотелось покурить. Курить не велят, поневоле поднимешься на хитрости. Он подставил к печке скамью, открыл вверху заслонку и, стоя на скамье, пускал дым в трубу. Вдруг я почувствовал что-то неприятное у себя на шее, хвать клоп! Этакая мерзость! Воображаю, как было бы покойно провести здесь ночь...
– Ты докончил выписку?
– спросил я своего товарища.
– Докончил.
– Каково вы тут поживаете?
– Ничего. Семья, брат, большая: двадцать человек в одной комнате.
– А как у вас распределено время?
– Утром бывает общая молитва, и мы все поем. Потом один становится к налою и несколько молитв прочитывает. После класса позволяется немного отдохнуть. Уроки учим в зале. Вечером опять общая молитва. Кто хочет, и после ужина может заниматься, прочие ложатся спать. Ты никогда не был у нас в столовой?
– Никогда. Я думаю, там почище, чем здесь?
– Чистота одинакова. А воздух там хуже: из кухни, верно, чем пахнет. Просто - вонь!
– Как же вы там садитесь за столы?
– Известно как, по классам: словесники особо, мы особо, богословы тоже. Богословы едят из каменных тарелок, мы и словесники из оловянных; ложки деревянные, да такие, брат, прочные, что в каждой будет полфунта весу. Сторожа разносят щи и кашу. Вот тебе и все.
– Кушанье, стало быть, всем достается поровну?
– Ну, нет. У богословов бывает побольше говядины, у нас поменьше, у словесников чуть-чуть. Первые едят кашу с коровьим маслом; у нас она только пахнет коровьим маслом; у словесников ничем не пахнет. Каша, да и только.
– А в постные дни что же подают?
– Кислую капусту с квасом. Щи из кислой капусты. К каше выдается конопляное масло в том же роде, как и коровье.
– А блины на сырной бывают?
– Иногда бывают. Крупны уж очень пекут: одним блином сыт будешь.
– И с коровьим маслом?
– С конопляным. Иногда с коровьим - для запаху.
– Это, верно, не то, что дома...
– Ничего. Был бы хлеб, жив будешь. У меня и дома-го едят не очень сладко. Отец у меня пономарь; доходы известные: копейка да грош, да и тот не сплошь.
После этого разговора я шел в раздумье вплоть до моей квартиры, и комната моя, после нумера, в котором я был, показалась мне и уютною и чистою.
21
У нас производится теперь раздача билетов, без которых ученики не имеют права разъезжаться по домам. Мне всегда бывает приятно толкаться в это время в коридоре, в толпе товарищей, всматриваться в выражение их лиц и угадывать по нем невидимую работу мысли. Получившие билеты весело сбегают по широкой грязной лестнице от инспектора, который их выдает. Вот один останавливается на бегу и с беспокойством ощупывает свой боковой карман: тут ли его дорогая бумага? не обложился ли он как-нибудь второпях? И вдруг оборачивается назад и вновь бежит наверх; верно, еще что-нибудь забыто. Другой спускается с лестницы с потупленною головою и нахмуренными бровями. "Ну, что?" - спрашивает его товарищ.
– "После велел прийти. Гово-рят, некогда..." - "А за тобою прислали из дома?" - "То-то и есть, что прислали. Работнику дано на дорогу всего тридцать копеек, вот лошадь и будет стоять без сена, если тут задержат". Подле меня разговаривают два ученика: "Что ж ты, приятель, не едешь домой?" - "Зачем? Пьянства я там не видал? Мне и здесь хорошо".
– "Нашел хорошее! Что ж ты будешь делать?" - "Спать, - кроме ничего. У меня, брат, на квартире..." - Он пошептал своему приятелю что-то на ухо. "В самом деле?" - "Честное слово".
– "И хорошенькая?" - "Ничего, не дурна".
– "Вот он!" - сказал Мельхиседеков, показывая свой билет. "Час добрый, - отвечал я, - а что, инспектор не сердит?" - "Ни то ни се: говорит, как водится, напутственные слова. Ты, дескать, лентяй и часто не ходил в классы; тебя нужно бы не домой отпустить, а посадить для праздника на хлеб и на воду. Ты на прошлой неделе смеялся в классе. Помни это! я до тебя доберусь. А меня назвал умным малым. "Ты, говорит, ведешь себя скромно. Это я люблю. Смотри, не заразись дурными примерами". Я выслушал его с видом глубочайшего почтения, отдал низкий поклон, да и вон".
И поедут они теперь в разные стороны, в разные деревушки и села. Как-то невольно представляются мне знакомые картины. Широко, широкВ раскинулось снежное безлюдное поле. По краям серое, туманное небо. В стороне чернеется обнаженный лес. На косогорах качаются от ветра сухие былинки. Над оврагами уродливыми откосами навис сугроб. По лугам неправильными рядами поднимаются снежные волны. Вокруг печальная, безжизненная тишина. Слышен только скрип полозьев и туго натянутой дуги. Среди этой пустыни едет иной горемыка в легком и тонком тулупишке. Мороз пробирает его до костей. На бровях и ресницах нарастает иней. Жгучий ветер колет иглами открытое лицо. Сани медленно ныряют из ухаба в ухаб. Тощая кляча с трудом вытаскивает из глубокого снега свои косматые ноги. И вот наступает холодная, холодная ночь. Синее небо усеяно звездами. По снегу, при ярком свете месяца, перебегают голубые и зеленые огоньки, и видны свежие следы недавно пробежавшего зайца. Бесконечная даль пропадает в тумане, и сквозь этот туман тускло мерцает одинокая красная точка: верно, еще не спят в какой-нибудь дымной и сырой избенке. "Прр!" - говорит кучер и с бранью оставляет свое место. "Что там такое?" - спрашивает седок. "Супонь лопнула".
– "Ах, господи! что это за наказание!.." Бедняга выскакивает из саней и бегает около них, похлопывая окостеневшими руками, покамест исправляется старая, истасканная упряжь.