Сочинения
Шрифт:
Вереницей проносятся перед его мысленным взором воскрешенные памятью образы прошлого: сначала мальчуганы, школьные товарищи, озорники, с которыми он в сумерки, в промежуток между предвечерней и вечерней молитвой, тайком от учителя играл в «представления»… Потом Альберт Щупак с его достопамятной труппой в Голенешти… Затем Гоцмах, его первый близкий, задушевный друг… Вслед за ним директор Львовского еврейского театра Гецл бен-Гецл, братья Швалб и им подобные, – всё такого рода людишки, у которых, казалось бы, решительно нечему учиться. Единственными светлыми звездочками, блеснувшими на его темном небосклоне, были: суфлер Беня – «человек с образованием», который в известной мере открыл ему глаза; доктор Левиус-Левиафан, львовский меценат, осветивший перед его взором новые миры, но поспешивший скрыться куда глаза глядят, едва лишь Гоцмах заикнулся о деньгах; наконец великий Зоненталь, блеснувший перед ним, как метеор, чтобы сейчас же исчезнуть… И больше ни одной светлой точки, ни одной путеводной звезды.
Самоучкой, без учителя, без учебника, без азбуки, стал Рафалеско тем, что он есть.
Предоставленный самому себе, Лейбл Рафалович вырос в Лео Рафалеско и – если верить тому, что о нем пишут, – стал яркой, блестящей звездой еврейской сцены.
Молодой артист начал присматриваться к другим крупным звездам еврейской сцены в Нью-Йорке, начал допытываться: кто они, эти звезды? Откуда они появились? Кем были раньше? И снова был поражен: он услыхал столько причудливых, порой невероятных историй, столько изумительных биографий, что каждая из них могла бы стать содержанием объемистой и в высшей степени интересной книги…
И тогда загадка его собственной артистической карьеры стала для него яснее и понятнее. Многое, очень многое прояснилось у него в голове. Он узнал, что есть на свете школы, в которых обучаются театральному искусству. Но у евреев таких школ нет. Узнал, что есть на свете меценаты, жертвующие целые состояния на театр и искусство. Но среди евреев такой меценат еще не родился. Нет у нас ни театральной школы, ни меценатов, ни учителей, ни учебников, ни даже азбуки театрального искусства. Нет и самого искусства. Есть театры, есть актеры, есть таланты. Есть гениальные артисты, есть крупные яркие звезды, излучающие блеск свой далеко за пределы еврейской сцены, озаряющие своим сиянием арену мирового искусства.
Нередко случается, что дельцы из других – нееврейских – театров, услышав о появлении на еврейской сцене новой звезды, начинают проявлять к ней повышенный интерес; становятся частыми посетителями еврейского театра, увиваются вокруг новой звезды, умильно улыбаются блестящему актеру и не оставляют его в покое до тех пор, пока им не удается переманить его в свой театр, так что для еврейской сцены сверкающий блеск его звезды гаснет навеки. Слишком велико искушение для еврейского актера попасть на большую сцену, слишком велик соблазн комплиментов такого рода: «Ваше место не здесь. Вас ждет широкое поле деятельности, большая сцена и большая публика…»
Велик и неотразим соблазн попасть на большую сцену, и такому соблазну особенно часто поддаются еврейские актеры. Редко кто из еврейских «звезд» не мечтает о том, чтобы завоевать почетное место на подмостках нееврейской сцены. Но редко кому улыбается счастье, редко кому ценою героических усилий удается вырваться из своего тесного круга на широкий простор мирового искусства.
Наш герой Рафалеско был один из тех немногих счастливцев, который без особых усилий мог бы попасть на сцену одного из крупнейших английских театров в Нью-Йорке и сделать блестящую карьеру. И если он устоял против соблазна, если он преодолел это искушение, то лишь потому, что в жизни его причудливо переплелись некоторые обстоятельства, которые будут описаны в ближайших главах нашего романа.
Глава 45
Наш герой ходит как неприкаянный
Странствующая актерско-музыкальная труппа «Кламер, Швалб и К°», прогремевшая в Америке «звездой из Буэнос-Айреса» и «ломжинским соловьем», торжественно готовилась к своему последнему и величайшему триумфу – к выступлению «всемирно известной звезды из Бухареста», нового молодого артиста Лео Рафалеско.
Наши старые знакомые – Нисл Швалб, с одной стороны, и мистер Никель, с другой, – делали все возможное, чтобы первый дебют Рафалеско был смертельным ударом для всех остальных театров Нью-Йорка. Две недели подряд кричащие, широковещательные афиши и анонсы в еврейских газетах возвещали трубными звуками, барабанным боем и громом литавр о новой звезде и на все лады прославляли молодого художника, которого «королева Кармен Сильва собственноручно венчала, а великий Зоненталь плакал, как дитя, когда увидел его в роли Акосты». Эта реклама была делом рук нашего комбинатора Нисла Швалба.
А мистер Никель ничего не делал, – он только переходил от столика к столику, заложив руки в карманы и передавал всем в «кибецарне», что он пригласил к себе в театр на спектакль всех знатнейших «иудеев», как, например, Якова Шифа, Луи Маршала [111] , Натана Бижура и многих других, а некоторым вдобавок к этому шепнул еще на ухо, что, по его сведениям, в этот вечер прибудут в театр губернатор штата Нью-Йорк и еще несколько высокопоставленных американцев. Но он просил не разглашать этого, потому что билетов в кассе почти нет. Лицо его при этом сияло, щечки горели, а золотые зубы ярко сверкали. Рокфеллер, Карнеджи, Вандербильд и другие миллиардеры Уолл-стрита вряд ли когда-либо в жизни были так счастливы, как мистер Никель в эти дни.
Зато Нислу Швалбу было не по себе. Его гениальная комбинация, имевшая целью соединить брачными узами его сестру с Рафалеско, до сих пор не дала результатов. Америка – страна бешеных темпов, страна шума, гама, грохота, треска и неуемной деловой суеты. И в этой сутолоке ему, Нислу Швалбу, просто некогда заниматься делами сестры. Все его время целиком поглощают дела «коммуны». Он, правда, пытался было потолковать с Генриеттой всерьез – напрасный труд! У нее на все разговоры один ответ: это, дескать, наша забота, – пусть не беспокоится. Целыми днями ей только и дела, что туалеты да беготня по фотографиям и тому подобные глупости.
Не нравится ему и поведение «парня» (как называл Рафалеско Гольцман). С тех пор как они приехали в Нью-Йорк, он начал вести себя как-то загадочно. Ходит, как лунатик, и по десять раз на день спрашивает, не было ли писем. И какие у него дела с этой комической фигурой в красной ротонде (Брайнделе-козак), которая всегда приезжает «на одну только минутку» и просиживает у Рафалеско или у Генриетты по три часа? Спрашивать у сестры – все равно, что обращаться с вопросами к дверной скобе. Что понимает эта, с позволения сказать, глупая индюшка? Помимо всего прочего, ей так вскружил голову успех в Нью-Йорке и этот блеф с первой премией, якобы полученной ею на парижской выставке красавиц, что с ней уж и говорить невозможно, – не приступись! Чуть что, она разражается потоком ругательств. Брат Изак говорит ему:
– Оставь в покое, Нисл, эту телушку. Вот-вот она станет коровой и подымет тебя на рога.
Изак прав: корова и есть! настоящая корова! Ведь будь у нее хоть капля ума, она бы меньше занималась такими глупостями, как фотографирование в разных позах вместе с Рафалеско, а приняла бы все меры к тому, чтобы раз-два-три, – и под венец! До каких пор тянуть канитель?
Мистер Кламер тоже настаивает:
– Пеки пироги, пока жарко в печи. Или, как говорят англичане: «Если хочешь дело делать, не зевай, действуй!» Но кто виноват, что вы все идиоты?
Так говорит мистер Кламер. Да он ли один? Все вмешиваются в это дело. Всякий, кому не лень, свой нос сунет. Взять, к примеру, хотя бы жену ломжинского кантора. Приходит в своем новом манто, которое муж купил ей в Нью-Йорке, и каждый раз все тот же вопрос: «Когда же, наконец, родится мессия?» На что она намекает, эта «корова в рыжем парике»?.. Почему она больше всех других кручинится о судьбе Генриетты? И задрала же нос эта канторша с той поры, как ее муж, «ломжинский соловей», оперился, выбился в люди! Сам кантор тоже уже не тот, каким он был в Лондоне. Еще не так давно, когда был всего-навсего скромным «ломжинским кантором» и, живя в лондонском Уайтчепеле, тосковал по калачу, он был тише воды, ниже травы. Он казался таким тихоней, таким маленьким, что хоть под ноготок его посади. А теперь, с того дня как он в Америке и стал «ломжинским соловьем», его прямо не узнать. Вечно ему некогда, хлопот полон рот. Знай стоит с палочкой в руке, в ермолке на голове, и командует своей капеллой: «си-бемоль, фа-минор, эс-дур»! Фельдмаршал, да и только!.. Он с Нислом Швалбом скоро и разговаривать не пожелает, чтоб ему, Швалбу, так владеть всеобщим добром!..