Сочинения
Шрифт:
Их ссоры стали теперь предметом истории и интересуют меня лишь постольку, поскольку 1 марта, на следующий год после моего приезда в Виргинию, мы решили всей семьей отправиться в столицу и засвидетельствовать наше почтение губернатору. Госпожа Эсмонд, прежде всегда выполнявшая эту церемонию, теперь, после злополучной женитьбы Гарри, перестала появляться на губернаторских приемах; однако, когда старший сын возвратился на родину, моя матушка рассудила, что нам следует представиться его превосходительству, мы же, со своей стороны, были только рады вырваться из нашего маленького Ричмонда и насладиться удовольствиями колониальной столицы. Госпожа Эсмонд, не поскупившись на расходы, сняла для себя и для своей семьи самый лучший дом, какой только можно было снять в Уильямсберге. Теперь, когда я был богат, ее щедрость не знала удержу. Мне уже случалось вмешиваться в ее распоряжения (старые слуги тоже диву давались, видя, как изменился ее образ жизни) и уговаривать ее не быть столь расточительной. Но она спокойно возражала мне, что прежде у нее была причина скопидомничать, а нынче этой причины более не существует. Она теперь может быть спокойна, – Гарри на его век хватит, особенно с такой женой, дочерью простой экономки. И если ей хочется промотать немножко денег, почему она должна себе в этом отказывать? Она ведь не каждый день может наслаждаться обществом своей дорогой дочери и внучат. (Госпожа Эсмонд была положительно влюблена во всех троих, и если не до конца испортила их баловством, то отнюдь не по своей вине.) В прежние времена уж кто-кто, а я-то никак не мог упрекнуть ее в мотовстве, сказала моя матушка, и, кажется, это был единственный случай, когда она позволила себе намекнуть на былые денежные недоразумения между нами. Итак, она распорядилась доставить сюда морем из Каслвуда (и не скупясь уплатила за доставку) свои лучшие вина, и мебель, и столовое серебро, и слуг, обрядив их со всей возможной пышностью, и свое платье, в котором она венчалась в царствование короля Георга II, и мы с уверенностью могли сказать, что наш выезд уступал по своему великолепию разве лишь губернаторскому. Синьор Формикало, мажордом губернатора, был приглашен руководить празднествами, которые давались в мою честь, и слуги говорили, что за все время нашего с Гарри отсутствия у нас в котлах не тушилось столько мяса, сколько за один этот праздничный месяц. И так велико было влияние Тео на нашу матушку, что в тот год ей удалось все же убедить ее принять нашу сестрицу Фанни, жену Хела, которая до сих пор не решалась покинуть свою усадьбу и предстать пред лицо госпожи Эсмонд. Но Тео заверила Фанни, что она помилована (сами мы не раз бывали у Хела и Фанни в гостях), и Фанни приехала в город и склонилась в глубоком реверансе перед госпожой Эсмонд и была прощена. Только я, грешным делом, предпочел бы навсегда остаться в немилости и погибнуть нераскаявшимся грешником, нежели получить такое прощение.
– Узнаете их, моя дорогая? – спросила госпожа Эсмонд, указывая на красивые серебряные канделябры. – Фанни не раз чистила их, когда жила у меня в Каслвуде, – пояснила она. – И это платье, думается мне, тоже хорошо знакомо Фанни. Забота о нем была поручена ее покойной маменьке. Ее маменька всегда пользовалась у меня большим доверием.
Тут в глазах Фанни вспыхивает гнев, но госпожа Эсмонд этого, разумеется, не замечает, – разумеется, нет, ведь она же ее простила!
– Да, эта женщина была подлинным кладом для меня! – продолжает госпожа Эсмонд. – Мне бы нипочем не выходить моих мальчиков во время их болезней, если бы не исключительная забота о них вашей маменьки. Полковник Ли, позвольте мне представить вас моей дочери леди Уоринггон. Ее поместье в Англии находится по соседству с поместьем Банбери, вашего родственника. А вот и его превосходительство. Добро пожаловать, милорд!
И наша принцесса склоняется перед его превосходительством в одном из тех реверансов, которые являются предметом ее гордости, однако мне чудится, что на лицах некоторых из гостей мелькают улыбки.
– Клянусь честью, сударыня, – говорит полковник Ли, – со времен графа Борулавского я, кажется, не упомню поклона, более изысканного, чем ваш.
– Вот как, сэр? А кто он такой этот граф Борулавский? – спрашивает госпожа Эсмонд.
– Этот дворянин пользовался особым расположением его величества короля Польского, – отвечает полковник Ли. – Могу ли я просить вас, сударыня, представить меня вашему прославленному сыну?
– Вот сэр Джордж Уорингтон, – говорит моя матушка, указывая на меня.
– Прошу прощения, сударыня. Я имел в виду капитана Уорингтона, который находился возле мистера Вулфа, когда тот скончался. Я сам хотел бы быть возле него и разделить его судьбу.
И пылкий Ли торжественно направляется к Гарри, с уважением пожимает ему руку и удостаивает его нескольких лестных слов, за что я уже готов простить полковнику его дерзость, ибо до этой минуты мой дорогой Хел в старом мундире своего знаменитого, покинутого им полка с крайне унылым видом прохаживался по материнским покоям.
У нас с Хелом было немало встреч, которым наша суровая матушка не могла помешать, и тогда нашими устами говорила взаимная любовь, презирающая все преграды. Мы с братом во всем – в наших вкусах, взглядах, интересах – были полной противоположностью друг другу: он был подвижен, любил охоту, всяческие развлечения на вольном воздухе, а я все свое время готов был проводить за книгами или в праздном самоуглублении; и тем не менее наша взаимная привязанность была столь сильна, что могла бы поспорить даже с любовью к женщине. Хел сам, на свой безыскусный лад, исповедался мне в своих чувствах, когда мы, оставив жен и всех других представительниц прекрасного пола, отправились в Каслвуд, где провели неделю в полном одиночестве, если не считать нескольких оставленных там слуг-негров.
Наши жены невзлюбили друг друга. Я достаточно хорошо знаю леди Тео, чтобы с одного взгляда безошибочно определить, понравилась ли ей та или иная женщина. А если у этого упрямого создания сложилось однажды свое мнение, то уж никакая сила убеждения, никакие мои доводы и настояния не могут его изменить. Да разве она когда-нибудь позволила себе сказать хоть одно дурное слово о миссис такой-то или о мисс такой-то? Только не она! Разве не была она всегда безупречно любезна с ними? Безусловно, была! Миледи Тео неизменно вежлива со всеми нищими и побирушками, обращается со своими судомойками, как с принцессами, и не преминет сделать комплимент дантисту за удивительное изящество, с каким он выдрал ей зуб. Если я повелю, она вычистит мне сапоги или выгребет золу из камина (с видом герцогини, разумеется), но стоит мне сказать: «Моя дорогая, будь ласкова с этой дамой», – или: «Будь приветлива с той», – как от ее послушания не останется и следа: она сделает изысканнейший реверанс, будет улыбаться как положено и даже обменяется поцелуями, но ухитрится при этом каким-то таинственным, прямо-таки франкмасонским способом, которым владеют только женщины, дать понять этой особе, что она ее терпеть не может. С миссис Фанни мы встречались и в ее доме, и в других домах. Я с детских лет привык тепло относиться к ней. Я вполне понимал беднягу Хела, когда он со слезами на глазах клялся и божился, что, черт побери, это наша маменька сама, своими несправедливыми притеснениями, которым здесь подвергалась Фанни, вынудила его жениться на ней. Не мог же он спокойно взирать на то, как мучают бедняжку, и не прийти к ней на помощь! Нет, бог свидетель, не мог! Повторяю, я вполне этому верил и даже искренне сочувствовал моей невестке – но заставить себя полюбить ее было все же выше моих сил, и когда Хел начинал пылко восхвалять ее красоту и добродетели и страстно требовать от меня подтверждения, что она само совершенство, я отвечал каким-нибудь вялым комплиментом или уклончивым согласием, чувствуя при этом, что причиняю ужасное разочарование моему бедному восторженному брату, и проклинал себя в душе за эту свою фанатическую ненависть ко всякому лицемерию и лжи, которая порой меня обуревает. Ну что стоило бы мне лишь чуть-чуть покривить душой, сказать, как того требует обыкновенная вежливость: «Да, дорогой мой Хел, твоя жена воистину совершенство – у нее прекрасные волосы, изумительное телосложение, и ее пение восхитительно!» Почему не могу я подольститься к тому или другому глупцу из наших соседей или родственников? Ведь я тысячу раз наблюдал, как делает это Тео, умеющая занять их милой бессмысленной болтовней, в то время как я сижу молчаливый и угрюмый. Право же, это грех не суметь выдавить из себя лишнего слова в похвалу Фанни. Мы должны были бы полюбить нашу невестку и всячески ее расхваливать. А уж прежде всего это должна была бы сделать леди Уорингтон, ибо она прирожденная лицемерка, а я нет. Мы видели перед собой это юное создание – прелестное личико, великолепные черные глаза, сложение и грация нимфы – и оставались совершенно равнодушны. Не раз у себя дома мы с моей супругой изощрялись в похвалах нашей новой сестрице, притворно восхищаясь ее красотой и стараясь в своем притворстве перещеголять друг друга. Какие прелестные у нее глаза! О да! Какая очаровательная ямочка на подбородке! Ah, oui! [536] Какая восхитительная маленькая ножка! Ну, прямо как у китаянки! Я просто не знаю, как мы отыщем в Лондоне такие маленькие туфельки, чтобы были ей впору! И, истощившись наконец в своих восторгах, мы отчетливо понимали, что Фанни нам нисколько, ну нисколечко не нравится, что мы ее просто недолюбливаем, что мы ее прямо-таки терпеть не… Ах, какие все же женщины лицемерки!
А тем временем мы слышали со всех сторон о том, каким ревностным сторонником нового антианглийского движения стал мой брат, как горячо ратовал он за так называемые права и свободу американцев.
– Это ее рук дело, моя дорогая, – сказал я жене.
– Если бы подобную мысль решилась высказать я, ты бы наверняка стал меня бранить, – со смехом отвечала леди Уорингтон, и я тут же упрекнул ее, заметив, что это бессердечно во всем подозревать нашу новую сестрицу, и какое, черт побери, имеем мы на это право? Но, повторяю, я слишком хорошо знаю госпожу Тео, и если в ее прелестной головке поселится против кого-нибудь предубеждение, нет такой силы на свете, – будь то вся королевская конница или вся королевская рать, – которая могла бы преодолеть его. И я торжественно утверждаю, что ничто на свете и никогда не заставило бы ее поверить, что Гарри не находится у жены под башмаком, – ничто и никогда.
Итак, мы с Гарри отправились в Каслвуд без женщин и поселились в дорогом нашему сердцу унылом старом доме, где мы были так счастливы когда-то, а я порой – так мрачен. Была зима, сезон охоты на уток, и Гарри уходил на реку и десятками, дюжинами бушелей приносил домой подстреленных нырков, а я в это время сидел в дедушкиной библиотеке, обложившись старыми, заплеснелыми томами, любимыми мной с детства… И сейчас еще видится мне этот огромный фолиант, с трудом умещавшийся в ручонках мальчугана, сидящего возле седовласого деда. Я читал мои любимые книги; я спал в моей кровати в моей старой спальне, где, как и утверждала матушка, все оставалось нетронутым с того дня, как я уехал в Европу. И, как в детстве, меня будил веселый голос Хела. Как все, кто любит побродить по полям, он привык подниматься рано. Он заглядывал в комнату, будил меня и усаживался у меня в ногах, наполняя воздух клубами ароматного дыма из своей первой утренней трубки, в то время как негры уже клали огромные поленья дров в камин. Да, это было счастливое время! Старик Натан открыл мне хитроумные тайники, в которых издавна хранили ром и кларет. Мы с Хелом пережили за протекшие годы немало тревог, печалей, горьких разочарований и битв. Но, сиживая вот так вдвоем, мы снова становились мальчишками. И даже сейчас, вспоминая эти дни, я снова чувствую себя мальчишкой.
Злополучный налог на чай – единственный из всех колониальных налогов последнего времени, который английское правительство не пожелало отменить, встретил открытое неповиновение во всей Америке. Хотя мы в Англии платили шиллинг налога с каждого фунта, а в Бостоне или в Чарльстоне – всего три пенса, тем не менее для американцев это был вопрос принципа: колонии не желали платить эту подать; впрочем, надо сказать, что они и раньше весьма решительно уклонялись от уплаты налогов везде, где только можно. В Чарльстонской гавани суда с чаем были разгружены, и кипы чая остались лежать на складах. Из Нью-Йорка и Филадельфии суда были отправлены обратно в Лондон. А в Бостоне (где находился гарнизон, на который жители то и дело совершали нападения) какие-то патриоты, загримировавшись индейцами, забрались на корабли и сбросили ненавистный груз в воду. Белый отец не на шутку разгневался на этот город переодетых индейцев-могоков. Палата общин английского парламента приняла знаменитый закон, по которому Бостонский порт был закрыт и таможня переведена в Салем. Массачусетская хартия была упразднена, и, справедливо предвидя возможность бунтов и вероятную пристрастность колониальных судов, в чьи руки будут попадать мятежники, парламент издал указ: все лица, обвиняемые в совершении актов насилия или оказании вооруженного сопротивления властям, должны быть отправлены для предания суду в Англию или в другую колонию. Такого рода постановления, взбудоражив всю Америку, привели в ярость даже приверженцев старой родины. Когда мистеру Майлзу Уорингтону было пять лет от роду, я мог назначить ему порку, и он, плача, спустил бы штанишки и подчинился; но вообразите себе, что произошло бы, если бы я вздумал задать порку (которой он весьма и весьма заслуживал) капитану Майлзу из полка королевских драгун? Он просто-напросто выхватил бы трость из моей карающей отцовской длани и влепил бы мне такую затрещину, что вся пудра ссыпалась бы с моего парика. Нет уж, упаси бог! Меня бросает в дрожь при одной мысли о возможности такой стычки! Без дальних слов он тут же утвердил бы свою независимость, и если, повторяю, наш английский парламент имел, на мой взгляд, право облагать налогами колонии, то нельзя не признать, что для осуществления этого права он прибегал к мерам самым неделикатным, оскорбительным даже, лишь сильнее разжигающим недовольство, а главное – совершенно не достигающим цели.
Вскоре после моего приезда в Америку лорд Дэнмор, назначенный на пост губернатора Виргинии вместо скончавшегося лорда Боттетура, отнесся ко мне вполне дружелюбно, желая жить в мире со всем местным дворянством. Для него не было секретом, что моя матушка зарекомендовала себя отчаянной роялисткой; в любом обществе она неустанно прославляла короля, и притом так громко и безапелляционно, что и Рандолф и Патрик Генри теряли дар речи. Именно эта прославленная преданность госпожи Эсмонд английскому трону (улыбаясь, сообщил мне его превосходительство) и понудила его оказать покровительство ее старшему сыну.
– Я получил на вас прескверную аттестацию из Англии, – сказал милорд. Маленькая птичка прочирикала мне, что вы исповедуете очень опасные мысли, сэр Джордж. Вы друг мистера Уилкса и олдермена Бекфорда. Я даже не поручусь, что вы не бывали в Медменхемском аббатстве. Вы якшались с актерами, поэтами, со всякого рода сомнительными, необузданными субъектами. Меня предостерегали против вас, сэр, но я нахожу, что вы…
– Не так черен, как меня малюют на портретах, – с улыбкой закончил я его мысль.