Содом и Гоморра
Шрифт:
Как бы то ни было, мне надлежало найти кого-нибудь, кто бы меня представил ему. Всех заглушали неумолчной своей болтовней только что познакомившиеся друг с другом де Шарлю и его светлость герцог Сидониа. Люди скоро догадываются, что они — одной профессии, и о том, что они страдают одним пороком, тоже. Де Шарлю и герцог Сидониа сразу учуяли, что порок у них общий, заключавшийся в том, что в обществе говорили только они, и притом — без перерыва. Сразу поняв, что зло неисправимо, как сказано в известном сонете, 36 они решили не молчать, а говорить, не слушая друг друга. От этого в гостиной стоял гул, какой производят в комедиях Мольера действующие лица, толкующие одновременно о разных вещах. Впрочем, барон, обладатель громоподобного голоса, был уверен, что одолеет, что заглушит слабый голос герцога Сидониа, не обескураживая его, однако ж, и точно: когда де Шарлю переводил дух, пауза заполнялась лепетом испанского гранда, невозмутимо продолжавшего свой монолог. Я мог бы попросить представить меня принцу Германтскому барона де Шарлю, но боялся (для чего у меня были все основания), что он на меня сердит. Я проявил по отношению к нему черную неблагодарность: вторично отверг его предложение и не подавал признаков жизни с того самого вечера, когда он так любезно проводил меня до дому. А между тем мне никак не могло служить оправданием то, что я будто бы предвидел сцену, которая не далее как сегодня разыгралась на моих глазах между ним и Жюпьеном. У меня и мыслей таких не было. Правда, незадолго до этого, когда мои родители выговаривали мне за то, что я, лентяй, до сих пор не удосужился написать де Шарлю несколько слов, я разозлился и сказал, что они толкают меня на то, чтобы я принял гнусные предложения. Бросил я это обвинение по злобе, желая как можно больней уколоть родителей. На самом деле в предложениях барона я не усмотрел ничего не только сластолюбивого, но даже просто сентиментального. Я сочинил эту, как я тогда считал, дикую чушь нарочно для моих родителей. Но иногда будущее живет в нас, хотя мы этого и не подозреваем, а наши слова, казалось бы — лживые, вырисовывают надвигающееся истинное происшествие.
36
…что зло неисправимо, как сказано в известном сонете… — Источник цитаты не обнаружен. Возможно, как это порой случается у Пруста, это фиктивная ссылка.
Мою неблагодарность де Шарлю, конечно, простил бы мне. Его приводило в бешенство другое: теперь, после того, как я появился у принцессы Германтской и с некоторых пор начал бывать у его невестки, грош цена была его самоуверенному заявлению: «В такие салоны без моей рекомендации никому не удастся проникнуть». Я нарушил иерархический чин — это была большая ошибка, а может, и еще того хуже: неискупимое преступление. Де Шарлю знал, что громы и молнии, которые он метал против тех, кто не подчинялся его приказаниям, или против тех, кого он вознавидел, многие, несмотря на всю ярость, какую это в нем вызывало, воспринимали как пиротехнику, бессильную кого бы то ни было изгнать. Возможно, однако, де Шарлю рассчитывал на то, что он не утратил своего хотя и уменьшившегося, но все же значительного влияния на таких новичков, как я. Вот почему мне показалось неудобным просить его об услуге на званом вечере в доме, где одно лишь мое присутствие он мог принять за насмешку над мнимым своим всемогуществом.
Тут меня остановил профессор Э., 37 человек довольно-таки пошловатый. Его удивило, что он встретил меня у Германтов. А меня в равной степени удивило, каким образом оказался здесь он, потому что у принцессы такого сорта людей до этого вечера никогда не принимали, и, кстати сказать, не принимали потом. Недавно профессор вылечил принца, которого уже соборовали, от гнойного воспаления легких, и принцесса Германтская была ему бесконечно благодарна — вот почему в нарушение обычая на сей раз его пригласили. В гостиных у него не было ни одного знакомого, ему наскучило бродить вестником смерти в одиночестве, и, как только он меня узнал, ему впервые в жизни захотелось об очень многом со мной поговорить, он сразу почувствовал себя увереннее, и отчасти поэтому он и подошел ко мне. Была тут еще одна причина. Он всегда очень боялся неправильно поставить диагноз. Но у него была такая большая практика, что если он видел больного один раз, то не всегда имел возможность проследить, сбылись ли потом его предсказания. Быть может, читателям памятно, что, когда с моей бабушкой случился удар, я завез ее к профессору Э. в тот день, когда ему навешивали уйму орденов. За это время он успел забыть, что его известили о ее кончине письмом. «Ведь ваша бабушка скончалась? — спросил он, и в тоне его слышалась напускная самоуверенность, силившаяся побороть небольшое сомнение. — Ах да, верно, верно! Я же отлично помню: стоило мне на нее взглянуть — и я сразу понял, что надежды нет».
37
Стр. 56. Профессор Э. — Этот персонаж появляется в предыдущем романе Пруста; там он лечит умирающую бабушку героя.
Вот каким образом профессор Э. узнал — или вспомнил — о смерти бабушки, и, к чести его и к чести медицинской корпорации в целом, я считаю своим долгом засвидетельствовать, что он не выразил — а может быть, и не почувствовал — удовлетворения. Ошибкам врачей нет числа. Обычно доктора бывают чересчур оптимистичны, когда предписывают режим, и чересчур пессимистичны, когда угадывают исход. «Вино? В небольшом количестве оно вам повредить не может; в сущности-то, оно укрепляет! Телесное сближение? Да ведь это тоже одна из функций организма! И то и другое я вам разрешаю, но не злоупотребляйте — вы меня поняли? Всякое излишество приносит вред». Какой соблазн для больного — отказаться от двух целебных средств зараз: от питьевой воды и от воздержания! А вот если что-нибудь с сердцем, если белок и т. п., тут у врачей сразу опускаются крылья. Они находят у больного несуществующий рак — так легче объяснить серьезные, но чисто функциональные расстройства. Зачем навещать больного, коль скоро болезнь неизлечима? Если же больной, брошенный на произвол судьбы, сам себе назначит строжайший режим и в конце концов выздоравливает или по крайней мере выживает, то, когда врач, считавший, что останки его пациента давным-давно покоятся на кладбище Пер-Лашез, встретит его на улице Оперы, он примет поклон пациента за издевательство. Он придет в еще большую ярость, чем председатель суда, который вдруг увидел бы, что перед самым его носом преспокойно разгуливает зевака, два года назад приговоренный им к смертной казни. Вообще врачей (понятно, мы говорим не обо всех врачах и блестящих исключений не забываем) не так радует то, что их приговор оказался верен, как раздражает и бесит то, что он не подтвердился. Этим объясняется, что профессор Э., хотя и был, конечно, удовлетворен тем, что не ошибся, все же нашел в себе силы грустным тоном говорить со мной о нашем горе. Он не стремился прекратить беседу, потому что благодаря ей он свободней себя чувствовал у принцессы и потому что беседа служила ему предлогом еще некоторое время побыть здесь. Пожаловавшись на то, что настали очень жаркие дни, профессор Э., хотя он был человек образованный и мог бы изъясниться на чистом французском языке, задал мне вопрос: «Вы плохо переносите гипертермию?» Надо заметить, что со времен Мольера медицина чуть-чуть продвинулась вперед в смысле познаний, но не в смысле языка. «В такую погоду самое опасное — это вспотеть, — заметил мой собеседник, главное в гостиных, где бывает особенно жарко. Если, когда вы вернетесь домой, вам захочется пить, то тут лучше всего тепло» (по всей вероятности, он имел в виду горячие напитки).
Я вспомнил, отчего умерла моя бабушка, и разговор с профессором заинтересовал меня, тем более что я недавно вычитал в книге крупного ученого, что выделение пота вредно для почек, так как то, чему следует выходить в другом месте, выходит через кожу. Я с грустью подумал, что бабушка умерла в жаркую пору, и склонен был видеть именно в жаре причину ее смерти. Доктору Э. я не стал об этом говорить, но он мне сказал вот что: «Хорошая сторона сильной жары, когда чрезвычайно обильно выделяется пот, состоит в том, что от этого гораздо легче работать почкам». Медицина — наука не точная.
Вцепившись в меня, профессор Э. даже и не думал со мной расставаться. Но тут я обратил внимание на маркиза де Вогубера, — каждый раз отступая на шаг, он и справа и слева отвешивал низкие поклоны принцессе Германтской. Маркиз де Норпуа недавно меня с ним познакомил, и я понадеялся, что де Вогубер сочтет возможным представить меня хозяину дома. Объем данного произведения не позволяет мне вдаваться в объяснения, благодаря каким событиям времен их молодости маркиз де Вогубер оказался одним из немногих светских людей (а может быть, даже единственным), находившихся с де Шарлю в отношениях, которые в Содоме называются «интимными». У нашего посла при дворе короля Феодосия были общие с бароном недостатки, но посол представлял собой в этом смысле всего лишь слабое отражение барона. Переходы от симпатии к ненависти, проистекавшие у барона сперва из стремления очаровать, а потом из — тоже необъяснимого — страха вызвать к себе презрение или, во всяком случае, выдать себя, проявлялись у посла в неизмеримо более мягкой, сентиментальной и простодушной форме. У де Вогубера они производили комическое впечатление вследствие его целомудрия, вследствие его «платонизма» (ради которых этот честолюбец еще в юном возрасте принес в жертву все наслаждения), главным же образом — вследствие его скудоумия. Де Шарлю в своих неумеренных восхвалениях был действительно блестящ, и приправлял он их тончайшими, язвительнейшими насмешками, которые раз навсегда приклеивались к человеку, между тем как де Вогубер в выражении симпатии обнаруживал пошлость, свойственную людям бездарным, людям из высшего света, чиновникам, а его обвинения (обычно, как и у барона, ни на чем не основанные), полные неиссякаемой и притом неумной злости, вызывали тем большее возмущение, что полгода назад посол высказывал нечто прямо противоположное, и никто бы не мог поручиться, что он не выскажется в том же духе и немного спустя, — эта закономерная изменчивость придавала различным фазам жизни де Вогубера почти астрономическую поэтичность, хотя, вообще говоря, кого-кого, а уж его-то светилом никак нельзя было назвать.
Он ответил на мой поклон совсем не так, как ответил бы де Шарлю. Всяческих ужимок, какие, по его мнению, приличествовали светскому человеку и дипломату, ему казалось мало — в его приветствии была какая-то особенная лихость, разудалость, веселость, нужная ему для того, чтобы все думали, во-первых, что живется ему отлично, — тогда как он беспрестанно возвращался мыслью к своей неудачной карьере, без надежды на повышение, под угрозой отставки, — а во-вторых, что он молод, бодр, обаятелен, тогда как он видел в зеркале — и последнее время боялся даже в него смотреть, — что все лицо у него в морщинах, а ему так хотелось, чтобы оно было обворожительным! Он отнюдь не жаждал побед — его пугали пересуды, огласка, шантаж. Когда он начал подумывать об Орсейской набережной, 38 когда он, решив добиться высокого положения, перешел от почти мальчишеского разврата к полному воздержанию, он стал похож на зверя в клетке, кидавшего по сторонам трусливые, похотливые и глупые взгляды. Он был до того глуп, что не мог понять простой вещи: озорники, с которыми он знался в молодости, давно уже повзрослели, и, когда газетчик орал ему в ухо: «Ла Пресс!» — он вздрагивал не столько от желания, сколько от испуга: ему чудилось, что его узнали и выследили.
38
Стр. 59. Орсейская набережная. — Здесь в Париже помещается министерство иностранных дел.
Хотя де Вогубер и принес в жертву неблагодарной Орсейской набережной наслаждения, но сердечный жар у него по временам вспыхивал, именно поэтому де Вогуберу все еще и хотелось нравиться. Как докучал он министерству своими бесчисленными письмами, на какие только хитрости не пускался, действуя на свой страх и риск, как злоупотреблял влиянием своей жены, которую по причине ее дебелости, родовитости, мужеподобности, а главное — по причине заурядности ее мужа все наделяли блестящими способностями и полагали, что на самом деле послом является она, — чтобы в штат посольства был зачислен ни к чему не способный молодой человек! Правда, несколько месяцев или несколько лет спустя, если ему казалось, что ничего собой не представляющий, но не таивший против него ни малейшего зла атташе холоден с ним — со своим начальником, де Вогубер, решив, что тот пренебрегает им или даже подкапывается под него, с таким же лихорадочным пылом измышлял для него кары, с каким прежде осыпал его благодеяниями. Он нажимал на все пружины, чтобы молодого человека отозвали; начальник отдела политических сношений ежедневно получал от него письма следующего содержания: «Когда же Вы наконец избавите меня от этого прощелыги? Подержите его в черном теле — это пойдет ему только на пользу. Пусть немножко попостится». Вот почему должность атташе при короле Феодосии была не из приятных. Но если не считать этой слабости де Вогубера, то благодаря никогда ему не изменявшему здравомыслию — здравомыслию светского человека — он был одним из лучших представителей французского правительства за границей. Когда его сменил человек, о котором сложилось мнение, что он выше де Вогубера, — сменил всеведущий якобинец, — между Францией и страной, где правил король, сейчас же началась война.
Де Вогубер, как и де Шарлю, не любил здороваться первым. И тот и другой предпочитали отвечать на поклоны — они боялись, что человек, которому они протянут руку, с тех пор, как они виделись с ним прошлый раз, наслышался о них сплетен. Де Вогубера я вывел из затруднения сразу — я первый поздоровался с ним: прежде всего, меня к этому обязывала разница в возрасте. Он поклонился мне с видом удивленным и радостным, а глаза у него по-прежнему бегали, точно справа и слева от него росла люцерна, которую ему воспрещено было щипать. Я решил, что, прежде чем просить представить меня принцу, мне следует попросить де Вогубера познакомить меня с его женой, а насчет принца заговорить с ним после. По-видимому, обрадовавшись и за себя, и за жену, он решительным шагом пошел со мной к маркизе. Когда мы с ним подошли, он показал ей на меня взглядом и движением руки, выражавшими его глубокое уважение ко мне, но не произнес при этом ни слова и тут же поспешил удалиться, оставив меня наедине со своей женой. Она протянула мне руку, не зная, кому оказывает эту любезность: насколько я понял, де Вогубер забыл, как меня зовут, может быть, даже и вовсе не узнал меня, но, из вежливости не сознавшись в этом, превратил церемонию представления просто-напросто в пантомиму. Итак, я ничего не добился; в самом деле, как может представить меня хозяину дома женщина, не знающая даже, как меня зовут? А тут еще изволь сидеть и вести беседу с маркизой де Вогубер. Я был от этого не в восторге по двум причинам. Я вовсе не собирался торчать на этом вечере до бесконечности, так как уговорился с Альбертиной (я подарил ей ложу на «Федру»), что она приедет ко мне около полуночи. Конечно, я не был в нее влюблен; когда я просил ее приехать, во мне говорило чувственное желание, и только, хотя стояла такая жара, когда освобожденная чувственность охотнее устремляется к органам вкуса, — главное, испытывает потребность в прохладе. Сильнее, чем о поцелуе девушки, она мечтает об оранжаде, о купанье, ее тянет смотреть на очищенную от кожуры, сочную луну, утоляющую жажду неба. И все же я надеялся в обществе Альбертины, рождавшей во мне ощущение прохлады волн, стряхнуть с себя тоску, которую непременно навевали бы на меня очаровательные женские лица (ведь на вечере у принцессы были не только дамы, но и девушки). А в лице величественной маркизы де Вогубер, бурбонистом и угрюмом, не было решительно ничего привлекательного.
В министерстве про де Вогуберов говорили — без тонкого намека, — что дома юбку надо бы носить мужу, а жене — штаны. В этих словах заключалась большая доля истины. Маркиза де Вогубер была мужчиной. Всегда ли она была такая или с течением времени превратилась в то, что я увидел, — это не важно, и в том и в другом случае мы имеем дело с одним из самых умилительных чудес природы, которые — особенно во втором случае — придают сходство человеческому царству с царством цветов. Если верно первое предположение, — то есть если будущая маркиза де Вогубер всегда была мужеподобно грузна, — значит, это дьявольская, но благодетельная хитрость природы, снабдившей девушку обманчивым обликом мужчины. И юноша, не любящий женщин и стремящийся вылечиться, с удовольствием попадается на удочку: находит себе невесту, похожую на грузчика. В другом случае, если у женщины нет мужских черт, она постепенно, чтобы нравиться мужу, приобретает их, иногда даже бессознательно в силу мимикрии, благодаря которой цветы придают себе сходство с насекомыми для того, чтобы приманить их. Она горюет о том, что она нелюбима, что она не мужчина, и горе наделяет ее мужскими свойствами. Но оставим эти два редких случая; сколько вполне нормальных супругов конце концов становятся похожи друг на друга, а иные даже меняются душевными качествами! Бывший немецкий канцлер князь Бюлов женился на итальянке. 39 Некоторое время спустя на Пинчо 40 стали замечать, как много появилось у мужа-немца итальянской чуткости и как много немецкой грубости появилось у итальянки. Теперь возьмем случай совершенно исключительный: все знают видного французского дипломата, 41 о происхождении которого напоминает только его имя — одно из самых известных на Востоке. Зрелея, старея, он превратился в восточного человека, хотя раньше никто не подозревал, что в нем этот человек сидит, и теперь при взгляде на него люди невольно думают, что ему не хватает только фески.
39
Стр. 61. Бюлов Бернхард (1849-1929) — немецкий государственный деятель; был канцлером Германской империи в 1900-1909 гг. В 1886 г. он женился на итальянке княгине Марии ди Кампорали.
40
Пинчо — один из римских холмов, место жительства итальянской аристократии.
41
…все знают видного французского дипломата… — Пруст пишет о Морисе Палеологе (1859-1944), дипломате и писателе, по национальности греке, чьи предки принадлежали к одной из византийских императорских династий.
Если же воскресить в памяти нравы, о которых понятия не имел посол, чей силуэт с атавистически жирными чертами мы только что набросали, то нельзя не прийти к выводу, что маркиза де Вогубер принадлежала к типу женщин, благоприобретенному ею, а быть может, врожденному, бессмертным воплощением которого является принцесса Палатинская, 42 всегда в амазонке, заимствовавшая у супруга не только мужские свойства, перенявшая недостатки мужчин, не любящих женщин, в своих письмах, письмах сплетницы, рассказавшая об отношениях, в каких находились между собой все вельможи при дворе Людовика XIV. Такие женщины, как маркиза де Вогубер, стыдятся того, что они у мужей в забросе, — вот что еще способствует их мужеподобности, вот что постепенно убивает в них все женское. В конце концов они приобретают достоинства и недостатки, которых у мужей нет. Муж становится все легкомысленнее, изнеженнее, нескромнее, а жена между тем превращается в нечто вроде непривлекательного сколка с тех добродетелей, какие должен был бы выказывать муж.
42
Стр. 61. Принцесса Палатинская — один из вымышленных Прустом представителей аристократического общества; фигурирует в большинстве романов цикла.