Соль на нашей коже
Шрифт:
Ложась в постель, Жорж достает из чемодана книгу; Гавейн тоже открывает свою – первый попавшийся детектив, купленный в аэропорту, – и переворачивает страницы, слюнявя палец, или дует, чтобы легче переворачивались. Это ей тоже действует на нервы. Он старательно читает, водя головой слева направо, шевеля губами; брови сдвинуты, на лбу залегла глубокая складка, как будто он расшифровывает секретный код. Не прочитав и трех страниц, начинает зевать, но не хочет засыпать, пока она не спит. Как только она гасит свет, он тихонько придвигается ближе, готовый тотчас пойти на попятный, если на него еще сердятся.
– Я только хочу обнять тебя, больше ничего… Можно?
Она прижимается спиной к его животу в знак согласия, и он обхватывает ее обеими руками. Благодатный покой снисходит на нее, когда она оказывается в надежном кольце рук Гавейна. Он не пытается сплутовать, и пальцем не шевельнет. Даже то, что могло бы выдать его, из деликатности спрятал между ляжками и только крепко прижимает ее к себе. Ах, негодяй, разве он не знает, что их тела воспламеняются от одного прикосновения? Жорж резко поворачивается к нему лицом, обоих мгновенно охватывает желание, и вот уже нет для них ничего важнее, чем идти вместе по этому пути, на котором они никогда друг друга не разочаруют.
Им остается последний день и поездка в Эверглейдс. Слава Богу, никому еще не удалось заасфальтировать тысячи гектаров болот, зыбучего ила, в котором сумели укорениться только мангровые деревья.
В Америке нужно проехать тысячу километров, прежде чем появится хотя бы проблеск надежды на смену пейзажа, а здесь это ощущается сильнее, чем где-либо. На всем протяжении бесконечной прямой линии, соединяющей Мексиканский залив с Атлантическим побережьем, среди унылых болот и чахлых деревьев, единственные живые существа, если не считать мчащихся на постоянной скорости грузовиков и огромных бесшумных лимузинов, – птицы. Белые и серые цапли, хохлатые журавли, луни, орлы и, конечно же, птица – национальный символ, непременный пеликан. Ни дикий, ни ручной, он просто так устал от дальних перелетов, что устроился здесь у всех на виду, на опорах пристани, откуда отправляются экскурсии по каналам, и единственное его развлечение – давать себя фотографировать в среднем по шестьсот раз в день.
Они обедают в Эверглейдс-Сити: их привлекло название, но это оказалась просто застроенная зона неопределенных очертаний, ни город, ни деревня. В швейцарском зале (почему бы и нет, раз эта страна не имеет своего стиля?) меню обещает «the best fresh seafood in Florida». [28] Лучшие? Черта с два! Свежие? Черта с два! Морские? Да это море самое грязное в мире, загляните в справочник. Остаются продукты. Ну и ладно, здесь весело и симпатично, американцы с увлечением поглощают свою кошмарную еду, внушительные горы которой высятся на картонных тарелках, увенчанные шапками кетчупа. Креветки, лягушки, моллюски абсолютно неотличимы друг от друга. Но французы – большие придиры, это общеизвестно.
28
Лучшие свежие морские продукты во Флориде (англ.).
– Как будто жуешь пластиковых зверей из Диснейленда, тебе не кажется?
Гавейн на всякий случай кивает.
– А эти пакетики видела – Кофимат?
– Кофимат? А-а! Ты хочешь сказать – Ки-фи-мейт.
– Ты же знаешь, у меня бретонский акцент на всех языках!
– Они хоть посовестились назвать это молоком. «Пенистый немолочный продукт» – великолепно, правда?
– А ведь, наверно, полным-полно порошкового молока, что здесь, что в Европе.
– Нет, а ты знаешь, из чего это делается? Вот послушай, я тебе переведу: кокосовое масло, частично гидрированное, казеинат натрия, моноглицериды и диглицериды, натрий хлор и, разумеется, искусственные вкусовые наполнители и искусственные красители! Интересно, какой краситель они используют для белого цвета?
– А на вкус ничего, – замечает Гавейн.
– М-м-м, особенно суперфосфаты калия – пальчики оближешь. Беда в том, что все это никак не влияет на вкус американского кофе.
– А масло, ты заметила? Все равно что крем для бритья.
Но хотя бы сыр здесь австрийский, а вино итальянское. Маленькая Европа кажется отсюда несметно богатой – сколько же в ней молочных коров, сортов сыра, всевозможной рыбы, соборов и монастырей XV или XVII века, в самом деле построенных в XV или XVII веке и стоящих там, где их заложили. Их старушка Европа богата искусством, старыми замками, непохожими друг на друга реками, рецептами местной кухни, везде разной, такими разными маленькими народами, такими разными домами – бретонскими, баскскими, эльзасскими, тирольскими… Они рады, что они европейцы, больше того – французы, больше того – бретонцы. Они снова рады, что они вместе.
Еще несколько часов они видят вокруг все те же болота, те же мангровые деревья, тех же журавлей, цапель, луней и пеликанов. Попадаются на пути две или три индейские деревни, тщательно воссозданные у самой автострады, чтобы туристы могли осмотреть их без больших затрат времени и ознакомиться с подлинным бытом семинолов.
Деревня представляет собой три хижины, в одной из которых помещается магазинчик «диковинок»; туристам предлагают кожаные пояса с шерстяной вышивкой и скверно сшитые мокасины. Можно, конечно, научить индейцев шить как следует, но тогда это не было бы настоящим кустарным промыслом.
За бамбуковой изгородью виднеется современный автоприцеп с телевизионной антенной, куда кустари уходят ночевать, когда им не нужно изображать быт семинолов.
Ради их последнего вечера Гавейн решил потратить немного кровных денег Лозерека: он заказал столик на двоих в дорогом ресторане с отличной, как было сказано в рекламе, кухней. Но проклятье Уолта Диснея тяготеет над ними, только здесь царит не детство, а старость. Гавейн и Жорж единственные, кто не опирается на палки или костыли, только у них не трясутся руки и подбородки, только они открывают в улыбке неровные, а стало быть, настоящие зубы, так непохожие на безукоризненные ряды белых клавиш во ртах других едоков. Жорж представляет себе чахлое содержимое пятисотдолларовых штанов и бесплодные пустыни под юбками вечерних платьев, с жалостью смотрит на узловатые руки и сморщенные локти, на лоснящиеся черепа мужчин, где поблескивают несколько бесцветных ниточек, уже недостойных называться волосами, на пятна, проступающие под слоем грима на щеках престарелых блондинок. Исходящая от Гавейна недюжинная сила вдруг кажется ей якорем спасения среди этих обреченных, а то, что прячется в его брюках за триста девяносто девять с половиной франков, – единственным противоядием от витающей в воздухе смерти.
На эстраде – «экзотические танцы», глянцево-черная кожа танцоров кажется неуязвимой для помет времени, на их грациозные гибкие тела, должно быть, мучительно смотреть тем, кому с каждым днем все труднее дается любое движение.
– А все-таки, – говорит Гавейн, – одного у чернокожих не отнимешь – (О нет! Пощадите! Он этого не скажет!) – чувства ритма. Оно у них в крови.
Дуэнья хихикает. Ну-ка, ну-ка, что-то мы давненько ее не слышали! В Диснейленде она помалкивала. Там события работали на нее.
– Вот видишь, двенадцать дней – это уже слишком, замечает она. Союз двух сердец – это прекрасно, но уж больно он недолговечен, если построен на голом сексе. – Не смей так говорить. Ты просто высохшая старая дева, ты никогда не трепетала от любви и понятия не имеешь о том, что такое поэзия. – Бедная моя детка, вздыхает дуэнья, стоит тебя пощекотать там, где надо, твоя вагина реагирует, и ты уже поешь аллилуйю. Это просто секреция твоих желез, дорогуша, просто возбуждение определенных нервных центров.
На данный момент возбуждены другие нервные центры – вкусовые. Но как ни восхитительны устрицы а-ля Рокфеллер, Гавейном тоже овладевает страх перед неотвратимой старостью.
– Подумать только, еще несколько лет – и я тоже буду на пенсии! Вот получу семнадцатый или восемнадцатый разряд, наработаю пособие, и стоп. А ведь надо будет на что-то жить, даже если мы никогда не превратимся в таких, как эти…
– Но как ты выдержишь – круглый год дома? Что-то я плохо представляю тебя без твоей галеры.