Солдат трех армий
Шрифт:
— Кто этот?
— Ах, я забыла, ты ведь тоже нацист! Пойми меня, пожалуйста! Я хочу писать то, чем я живу. Я работаю для тех, кому моя живопись нравится, а не по команде коричневых.
Рут сидела на тахте, как маленький гневный будда. Она вынула сигарету из шкатулки, которую я ей подарил, и, прежде чем я успел подать спичку, она закурила от своей зажигалки очень быстрым движением — признак того, что она нервничает. Затем продолжала:
— А как обстоит с литературой? Хорошие книги сжигаются, а известные поэты внесены в список запрещенных авторов, не говоря уже об иностранных писателях. На литературу напялили каску. Науку обрядили в военный мундир, пресса в путах. В кино идут почти исключительно военные фильмы, школьники носят одинаковые белые чулки и усваивают еще более дурацкие идеи, чем мы в нашей школе, а по радио мы слышим либо патриотическую пошлятину, либо грохот барабанов. Все это до того противно…
— Ты это говоришь как дочь…
— Ну да ладно, я это говорю как дочь одного… и так далее, и так далее. Я — это я, милый, поэтому я и остаюсь дочерью своего отца.
Рут встала и в волнении зашагала по комнате. Наконец она остановилась перед мольбертом, взяла в руки кисть, затем мрачно положила ее обратно, как бы покоряясь судьбе.
— Нет, работа меня больше не радует. Понимаешь? Я могла бы рисовать карикатуры, да еще какие! Ты бы лопнул со смеху, если б их увидел…
— А что говорят другие студенты?
— Другие? Но ведь им надо соблюдать осторожность! Кое-кто формирует нацистские группы. Всем нам полагается в них вступать. Конечно, не иностранным студентам.
Большинство их уезжает домой или просто едет туда же, куда и их профессора. Мы себя совсем изолируем. Но мои знакомые и не подумают участвовать в этой нацистской шумихе. Каждый из нас остается самим собой.
Разумеется, от таких разговоров на душе становилось невесело. Прежде, когда мы с Рут бывали вместе, мы не тратили слов на политику и нас ничто не тяготило.
Правда, Рут никогда не скрывала, что она не любит мою профессию и военную форму, не приемлет «всю эту солдафонскую ерундистику». Но это не отражалось на нашей дружбе. Теперь между нами встала политика, она угрожала нам. Я пытался понять Рут, но мне это было нелегко.
Оба мы остались при своем мнении. Уходя, я чуть было не забыл в передней свою саблю.
Головорезы
На четвертый день отпуска меня навестил Густав Эрнст — в новой, с иголочки, форме, с тремя звездочками в петлицах, из чего следовало, что он носит звание штурмфюрера.
— Однако, старик, быстро же у вас повышают в звании!
— А как же! Но и ты тоже преуспел. У вас по крайней мере платят за нашивки, а мы несем службу и в свободное время.
— А кто оплачивает вашу форменную одежду?
— Ну, расходы, конечно, возмещаются. У нас много расходов на представительство.
— Верю, но тогда покажи, что такое представительство. Пойдем на угол, там ты можешь раскошелиться. Пошли!
Мы выслушали на ходу наставления моей матери, что надо вовремя вернуться к ужину, и отправились в путь.
Я был счастлив, что надел штатское, потому что рядом с блестящим штурмфюрером старший стрелок рейхсвера имел бы жалкий вид. Не помогла бы и сабля. В пивной мы раскланялись со знакомыми и сели за столик в стороне.
— Как живешь, Густав, чем теперь занят?
— Спасибо, живу хорошо. Сначала мне предложили должность в муниципалитете, но потом при посредничестве генерального директора Флика я устроился лучше: получил местечко в промышленности; деньги большие, однако там трудно прочно закрепиться.
Людишки, которые сидят там испокон веку, нас, новых, не принимают всерьез и чинят нам трудности. Правда, это вообще особая порода людей. Тем не менее мы всех наших ветеранов НСДАП пристроили, многих в государственных учреждениях, в судах и в полиции. Ни у кого из нас нет нужной подготовки, но мы все пристроились. Никто уже не ходит без работы. Но фактически все мы так или иначе в стороне. Как тебе это объяснить? Те, кто до сих пор там устраивал свои делишки, сидит еще на своем месте; они, видимо, не заметили, что наступили новые времена. Делают вид, будто ничего не изменилось, не обращают на нас внимания.
Настоящей-то чистки еще не было.
— Так почему вы не устроили чистку?
— А как ты это сделаешь? Гитлер теперь канцлер, и наши люди в правительстве.
Они, естественно, должны сидеть за одним столом с плутократами. У них теперь совсем другие задачи, чем прежде. Это совершенно ясно. Все произошло слишком быстро, и мы упустили момент. Настоящее дело впереди, можешь мне поверить.
— За чем же остановка? Нельзя ли это исправить?
— Ничего еще не сделано для маленького человека. По настоящему наживаются сейчас только богатеи и за наш счет.
— Как поживают твои родители, Густав?
— Спасибо, хорошо. Шлют тебе привет. Мать велела передать, что надо тебе хоть раз нас навестить. Ты совсем перестал бывать у нас с тех пор, как ты всюду разгуливаешь со студенткой, с этой девицей-художницей.
Нас прервал кельнер. Он принес две кружки пива и две стопки водки; мы выпили за мое и Густава повышение по службе. Потом явился разносчик соленых палочек, который уже много лет обходил пивные со своей корзиной, и каждый из нас купил по палочке длиной с полметра.
Густав продолжал рассказывать:
— Отец уже не у Флика. Сторож теперь не нужен; поблизости расквартированы части штурмовиков, всегда в боевой готовности. Но Флик выплачивает моему отцу полный оклад, и теперь старик прогуливается с обеими собаками по берегу Груневальдского озера.
— Но он здоров и бодр по-прежнему?
— Да, но у него все новые причуды. О Карле ты вообще не должен с ним заговаривать. С тех пор как мой брат возглавил отряды штурмовиков в Берлине и перебрался в свою штаб-квартиру, старик вообще перестал понимать, что, собственно, происходит. Он ведь никогда не сочувствовал нашему делу. Все это обман и вздор, говорил он постоянно. Когда же Флик подарил Карлу свою верховую лошадь, старик вовсе вышел из себя.
— Твой брат ездит верхом? Куда же он ставит коня?
— Разумеется, в Татерзале. Почему же ему не ездить верхом, это ведь соответствует его положению.
— В каком он, собственно, звании, если сравнить, например, с нами, с рейхсвером?
— Ну, по крайней мере полковник или генерал, да, конечно, генерал; в этом роде, во всяком случае.
— А сколько лет твоему брату?
— Тридцать один год. Почему ты спрашиваешь?
Я предпочел не отвечать на встречный вопрос. Я размышлял про себя. У нас нужно маршировать полных четыре года, чтобы стать ефрейтором, а потом, может быть, унтер-офицером. А Карл Эрнст стал генералом, но за всю свою жизнь ни единого дня не был солдатом. На большее в своих размышлениях я не был способен. Мне было невдомек, что его «заслуги» в качестве головореза мерились особой мерой. Я переменил тему беседы.