Соленая Падь
Шрифт:
– Товарищи! Есть предложение создать коммунистический батальон. Либо хотя бы роту. И в предстоящем сражении показать всей армии чудеса героизма, а противнику показать нашу неустрашимость и храбрость, чтобы у его кровь позастывала в жилах!
Тут как будто даже кто-то догадался о тайных, невысказанных словах Довгаля:
– Тебе бы, Лука, комиссарить надо было при товарище главнокомандующем вот это получился бы комиссар!
И началась запись в комбатальон. Когда началась - в этот момент и появился Брусенков.
Он только что приехал, оставил коробок у коновязи, приблизился к собранию и сразу же понял, что происходит.
– Неправильно!
– сказал он громко и отчетливо, поправил картуз на голове.
– Неправильно! Необходимо всем пойти в существующие роты и батальоны, а вовсе не записываться в отдельную часть, отрываться от народа! Для себя я спрашиваю самую малосознательную роту, со слабейшей дисциплиной...
И посмотрел Брусенков вокруг, увидел Петровича, остановил на нем взгляд:
– Товарищ Петрович, в твоем полку таких рот нету, знаю. Но, как армейский товарищ, ты все одно можешь подсказать - куда мне записываться?
– На этот вопрос лучше ответил бы главком Мещеряков!
– сказал Петрович.
– Лучше он.
– Ну, - пожал плечами Брусенков и плотнее натянул на голову картуз, от его-то как раз особой дисциплины ждать не приходится. Встречался я с ним нынче, и всерьез. После - записка еще с нарочным была мною передана, точно пересказаны все слова о собрании и наказ Довгаля - явиться. Не явился! Брусенков посмотрел вокруг внимательно и строго.
– Нету?
– Перед лицом предстоящего сражения за Соленую Падь есть предложение: коммунистам, а также истинно сочувствующим, кто еще не в армии, но способен быть в строю, распределиться поротно! На роту по одному, - провозглашал тем временем Довгаль.
– В ротах не объявлять по поводу принадлежности, а идти в бой, вести себя до конца сознательно, объясняя другим политический момент. Чтобы товарищи солдаты сказали первыми: "Этот человек дерется с врагом и любое испытание переносит, как коммунист, хвастовства в нем нету ни капли!" И вот уже в ту минуту имеется право с внутренней гордостью объявить: "А я и есть коммунист!" Либо выйти вперед, сказать: "Товарищи! Когда вы обо мне отзываетесь - подтвердите, что я достоин быть коммунистом!" Строй подтвердит, а тогда приходи к нам, мы запишем тебя в свои ряды, - слово над тобою произнесено народом, а это нам закон!
Петрович спросил:
– Это все, товарищ Довгаль?
Негромко спросил. Другие и не заметили.
Довгаль поднял к нему лицо - радостное, возбужденное:
– А? Что? Что еще?
– Мы с товарищем Андраши можем возвращаться к себе в полк?
– Почему бы нет?
– Слушай, Лука, не упрекнешь ли ты себя за нынешнее торжественное собрание? Ну, собрались, ну, записались в роты. Дальше что?
Довгаль оставил кому-то бумажку, в которой вел запись, встал, отошел с Петровичем в сторону. Обнял его.
– Надо же нам было, товарищ Петрович, всем вместе собраться! Понять, что мы уже не разойдемся более никогда. Когда поняли - дальше будет все! Будет - единение. Ты гляди на людей, товарищ Петрович, гляди на их, а тогда сам поймешь без посторонних объяснений.
– И Довгаль протянул руку, указывая на одного, на другого, на третьего.
Были тут совсем еще парни, и мужики в серебре, кто - просто в посконных рубахах, перехваченных бечевками, кто - в потрепанных гимнастерках, кто - в длинных, почти до щиколоток, шабурах. Кто - в сапогах, а некоторые - уже в пимах...
Толпились по траве между лесной опушкой и высоким амбаром, но толпы не было...
Разговаривали в голос, никто почти не молчал, но и гомона и шума тоже не было, короткий смех появлялся там и здесь - слышались восклицания, только ни перекричать, ни заглушить друг друга никто не хотел, голос исходил ото всех как будто один, с одной и той же сдержанностью, с одним общим дыханием.
Курили... Дымки тянулись легкие, едва видимые.
Довгаль вздохнул.
– Ну? Ну, товарищ Петрович, что тебе еще надобно? Может, на этой поляне в данную минуту находятся самые решительные и даже самые счастливые люди на всей земле? Других таких нету?
И он еще махнул рукой, еще приближая к себе сосновый бор со сплошным коричневым древостоем, пашню с поседевшими гребешками пластов; следующую за этой пашней узкую луговину с редкими, охваченными в красное кустами боярышника и с частыми, даже издалека видимыми метелками высоких трав.
– Вот так!
– сказал Довгаль.
Подошел Брусенков. Он тоже был тих, задумчив, без картуза... Картуз нес в руках. На лице спокойствие; будто вспоминая что-то, давно прошедшее, он сказал:
– Забыл, а ведь и верно, надо бы объявить для всеобщего сведения: главный штаб нынче постановил при главкоме Мещерякове назначить комиссара. Комиссаром назначить товарища Довгаля. По его же личной просьбе и желанию. Тем более непонятно, что он нынче по записке не явился сюда, наш товарищ Мещеряков... Непонятно и вовсе странно. Ну, это, я считаю, все ж таки не слишком уже большая вина с его стороны.
Довгаль и Брусенков возвращались вместе, в одном коробке.
Уже было темно.
По увалу тянулась темно-желтая, почти коричневая узкая полоска света не то солнечная, не то лунная. Одна только и мерцала, а выше, в небе, и ниже, на земле, все заняла осенняя ночь. Не враз стукали копытами кони брусенковский впереди, в оглоблях коробка, и верховой Довгаля сзади, на привязи...
Не сразу заговорили - каждый думал о своем. После Довгаль сказал:
– И все ж таки восстановились! Теперь раз и навсегда! Теперь связаться бы с губернией, и не просто, как сейчас, - от одного случая до другого, а повседневно. В крайнем случае поеженедельно. Хотя в городах Колчак еще хужее свирепствует, а все ж таки подполье не в силах уничтожить - оно пролетарское и несгибаемое. Свяжемся. Затем уже будет связь и с российской партией большевиков. Еще дальше - с Интернационалом. Бесконечная это сила трудящиеся массы!
– Довгаль поглядел на желтую полоску света, повторяющую очертания увала. Вздохнул.
– И как обидно становится, товарищ Брусенков, когда мы на месте у себя который раз не находим общего языка, не можем друг от друга заимствовать силу, убеждение и организацию! Обещаешь ли мне, Брусенков, что против главкома негласно и единолично ты никогда уже больше не пойдешь? Что не повторишь той картины, которая только сегодня еще утром случилась в избе Толи Стрельникова?
– Я обещаю, Лука!
– сказал Брусенков.
– Что вовремя не произошло, того не вовремя не должно быть...
– Ну, я так и знал, Брусенков. Я все ж таки верил!
– Негласно - не будет с моей стороны против его сделано ничего. Подтверждаю. Но во всеуслышание - я был против многочисленных его действий и поведения, сейчас против и всегда буду против. В одном месте он делает победу, верно, но в другом ее разрушает. Вольно либо невольно - это мне неинтересно.
– Сколь мы об этом говорим, никак не могу от тебя добиться - да что же он такого делает, Мещеряков, контрреволюционного?
– Еще до сражения или после он пойдет и сделает дело, от которого у тебя волос станет на голове, товарищ мой Довгаль... Запомни это. Пойдет он на разгон главного штаба.
– Этого не может быть!
– Как только узнает о нашем нынешнем совещании в избе Толи Стрельникова... Как только узнает, то и сделает с главным штабом.
– От кого узнает?
– От тебя, товарищ Довгаль! Ты будешь при нем не только комиссаром, но и друг ему.
Гасла желтая полоска на увале, становилась все более узкой, тусклой. А звезд нынче в небе не было, хотя закат был светлым - без облаков, без туманов. Задумался Довгаль. Сказал: