Солнце мертвых (авторский сборник)
Шрифт:
— Он, с… с… говорят, кошек ему зажаривал.
— Кошек не кошек, а галку за рябчика подавал. Такой ему дар от бога.
Отец говорит, что купечество уважило англичанина, на прощанье, и ему в грязь лицом ударить не годится, надо для русской чести; поедет к себе, будет рассказывать про Москву.
— И меня учил верхом ездить, и плавать учил, еще мальчишкой я был. Известный человек, надо, Губонин в «Московском» его кормил. Куманин на французский манер, всякие салаты были, а я хочу его удивить, в сюрприз, настояще английским угостить.
Просовывается в дверь вихрастая голова Василь Василича, глаз весело стреляет, распухшее лицо красно, — Косой уж успел заправиться.
— Привел-с, — шепотом говорит Косой, словно какую тайну, — свежего захватил-с… — и радостно встряхивает хохлом.
— Ты чего радуешься? — говорит отец. — Запраздновал? Давай Гараньку.
Выходит рыжий взъерошенный Гаранька. На нем сальный пиджак без пуговиц, гороховые панталоны, легкие; калоши на босу ногу; в волосатом кулаке картуз с согнутым козырьком, похожим на копытце. Глаза зеленые, дерзкие; худой, высокий, — живой разбойник, Горкин его все так.
— Ну, вот я… — говорит он железным голосом и сует кулаки под мышки.
— Э, Гараня… — трясет бакенбардами Фирсанов, — порядка не знаешь, не здороваешься? В дом тебя позвали, а ты с Хитрова рынка чисто.
— Ну, здрасьте… — нехотя говорит Гаранька. — А не нужен, дак я… — И он поворачивается боком.
— Не нужен — не звали бы, — говорит отец. — Английский обед можешь?
— Чего ж не мочь! — через губу говорит Гаранька. — У Судака-паши не то готовил. Вам как… парадный или простой?
— Парадный. Англичанина провожаем, известный человек.
— У-у… самый английский? — мычит Гаранька и начинает мотать ногой, будто хочет швырнуть галошу.
— Нет, сперва проспись, после поговорим! — говорит отец, хмурясь.
— Это как же? — встряхивается Гаранька дерзко. — Не желаете — могу и уйти! — И опять повертывается боком.
— Вот за что тебя из дворца прогнали… — грозится ему Фирсанов, — за твои каверзы! А ломаешься — Лабунова возьмем.
— Зовите Лабунова. Беспокоите только… Ла-бу-но-ва! — И он уходит.
— Вот, с… с…! — говорит отец и сбрасывает костяшки-счеты.
— Дозвольте доложиться-с… — просовывается Василь Василич. — Не ушел-с, сейчас обойдется… маленько не при себе, не свеж-с.
— Настояще английский вам? — слышится за Косым. — Когда изволите?
— Одумался? Завтра надо.
— Можно. Любят погорячей. Суп из хвостов — первое удовольствие им. Ихней рыбы не найдем — сомовины возьму, под лимончиком с синдереем, уважают синдерей. Розбив, понятно, на хересе с синдереем, захреновым. Индейка, опять под синдереем… можно и баранье филе, под чесночок, соус мадерный, с диким медом на битых сливках, желе брусничная. Ну, пудинги, понятно, с пламем… да уж, послов кормил! Закуски там, водка можжевеловая, портер, понятно…
— Это уж Фирсанов оборудует.
— Дозвольте, скажу-с… — просовывается голова Косого, — горькую шибко уважают, с перехватцем-с!
— Для ихнего сыру… рябчиков тертых, — печенков, на коньяке. Заячий пирог… да без зайца обойдусь: паштет из рябчишной требухи — не отличишь. Хотите — сами по моему леестру, а то я в Охотный могу?.. Сами. Только полная чтобы воля мне, подручных и медную посуду, очистить кухню… окромя положенного, две бутылки рябиновки. После обеда зачинаю! — И, мотнув головой, уходит.
— Ах, с… с…, — говорит отец.
— А во дворце-то как мучились… — говорит Фирсанов, — главный повар чуть от него не удавился. Из-за пирожков только и терпели… выгнали-таки.
— Дозвольте сказать, — опять просовывается Косой, — господин Энтальцев, поздравлятель… приятели с Кингой. И могу, говорит, для конпании, для разговора, умеет по-ихнему… у Бахрушина в сюртуке сидел, разговоры разговаривал с Кингой. Просится пообедать, для разговору.
— Вон что. Хорошо бы, правда… — говорит, обдумывая, отец, — у Куманина гувернантка разговаривала, у Губонина директор от Бромлея. Хоть и может Кинг по-нашему, а надо бы. Да только как бы не напился… и одежи у него нет приличной. Ну, можно ему сюртук дать.
— Теперь одетый ходит, после тетки тыща рублей ему досталась. И теперь только портвейн пьет. Ну, рюмочку ему налейте, а стаканчиков не ставьте.
— Пусть вечерком зайдет, посмотрю. Хлопочешь… вместе теткину тыщу пропиваете, знаю тебя!
— И никак нет-с, разок только угостил, по случаю тетки.
В кухне шумит Гаранька. Марьюшка даже образа вынесла и гераньку, сидит — пригорюнилась в передней, без причалу, вздыхает-шепчет: «Нечистая сила, окаянный!» Я показываю ей, в утешение, картинки в поминанье, как душа по мытарствам ходит. Она вздыхает, тычет пальцем в картинку: «Вон он, в аду горит… живой Гаранька! И рыжий, и глаз зеленый, злющий… такой же окаянный!» В кухне, говорят, сущий ад. Поварята визжат в чаду, выскакивают на двор, как шпаренные, затылки всё потирают: скалкой Гаранька лупит. Гремят кастрюли, плита так и полыхает, — как бы пожару не натворил. Косой заглядывает в окошко кухни и отходит на цыпочках, поднявши руки: «Ох, чего вытворяет мудрователь!» Затребовал льду корзину, дрова, чтобы без сучка, березовых… такой леестр прописал — половины в Охотном не достали, к Андрееву погнали, на Тверскую. Лимонов, синдерею, дикого меду палок, перцу самого едкого, хвостов бычачьих… на рябчиков и смотреть не стал — «с прострелом, не годятся!». На какие-то кеки-пряники ананасов затребовал… Поварята визжат: «Мельчей колите, а лучину велит щипать!» — Дровами недоволен. В кухню войти — боже сохрани! Дворник носил дрова… «Глядеть страшно, — говорит, — ножом пыряет, а кругом огонь и лед!» Все говорят: «Он и так-то въедлив, а как при деле — и не связывайся с ним лучше, ножом запорет». Я и к кухне не» подхожу.
Вечером Горкин со скорняком сидят под сараем на досках, что-то все шепчутся. Я спрашиваю опять, почему обед небывалый, а Горкин только: «Папашенька чудит, не наше с тобой дело». Скорняк говорит: «Им не обед, а по шеям бы… мы турков победили, а они нам навредили!» Я спрашиваю: «Кому по шее?» А Горкин сердится: «Нечего тебе встреваться». И вдруг из кухни бежит Гаранька! И — прямо под колодец. Кричит Косому: «Качай, запарился!» Утирается колпаком, вытаскивает бутылку и, из горлышка, — буль-буль-буль. Глаза у Гараньки страшные — кровяные, на фартуке — нож огромный, болтается. Садится на доски, страшный. «Перцем этим глаза проело… Капризные черти. Каждый человек ест и хвалит, а энти… все не по их. Навидался во дворцах послов этих! Он не глядит на тебя, а… мычит, с… с… такой-сякой, я, первый человек!» Скорняк уважительно говорит Гараньке:
— И вот что, обратите внимание… почему они нам воспрепятствовали? Мы турков победили, а они…
— Дармоеды, больше ничего! — кричит страшным голосом Гаранька и опять булькает. — У Судака жил… галок им подавал, ло-пали! С ими как надоть?.. Ло-пай! А то — к лешему под хвост!..
— А ему почет-уважение, обе-ды! — говорит Косой. — На наших глазах вылупился. Панкратыч знает, как Мартына обманул… перешиб его наш Мартын, на Москва-реке плавали. Господа избаловали, сто тыщ он нажил, ездить учил! Без его не уме-ли… Десять годов тому казаки наши на Ходынку его заманивали, сто рублей закладу: пожалуйте потягаться, можете скусить гривенник с земли, на всем ходу? А наши скусывают. «Желаете скусить?» — «Не желаю. Не желаю морду обземь бить… у вас морда казенная, а у меня заморская». Хитрый оказался. Пальцымейстер умолял, Козлов: «Господин Кинга, скусите гривенничек, покажите ловкоту!» Казаки ему вперед давали: «На суконку гривенник положим, морды не повредите, докажите!» Не стал, не может. «Я, — говорит, — по-ученому учу». Набаловали. Сто рублей на день выгонял! Барин Александров вдрызг прогорел, с ним крутился, все дороги ему открыли. И господин Энтальцев, пьяница наш… тоже весь израсходовался. Они вон кончились, а Кинга сто тыщ набрал, и почет — уважение ему. Чудит папашенька… — говорит мне Василь Василич, пыряя глазом, — а ты не сказывай, чего Косой говорил… мы промежду себя говорим.
— Чего ж черту такому в брюхо еще пинать? — кричит Гаранька, а Горкин ему ласково: «Не шуми, не шуми, Гараня». — Не шуми… Знал бы — не взялся бы нипочем… из уважения только к заказчику. Три ему перец, черту!» Вся охота у меня пропала. Чертенята мои как бы чего…
Булькает из бутылки и идет шуметь на кухню. Поварята, выглядывавшие в окошко, скрываются. В воротах показывается господин Энтальцев, в чесучовом пиджаке, в шляпе и с тросточкой: идет, помахивает. На нем даже и воротничок крахмальный, и помолодел будто, только нос еще больше раздулся и посинел и серые мешочки под глазами обвисли ниже.