Солнце на полдень
Шрифт:
Зато тетя Клава распинается: «Мальчика нужно в музыкальную школу!» Затем – «мальчика», потому что слово «сирота» у нас под строгим запретом. Некое табу. Поэтому тетя Клава говорит «мальчик», а подразумевать надо именно то, что Женя, подобно мне, «кругляшка», ни отца, ни матери. За «кругляшек» тетя Клава особенно распинается. Мы высшее сословие, избранные среди избранных…
Вот и во мне – тоже талант, наверно, увидела. А какой уж талант тут – книги читать? Читаю в свое удовольствие – и все тут. Нет же, тетя Клава и здесь увидела что-то необычное. Впрочем, ко мне тетя Клава относится почти по-родственному. Это отец Герасим, когда умерла моя мама, отписал про это отцу Петру. Тот отдал письмо дочери, то есть тете Клаве, которая и занялась устройством моей сиротской судьбы. Затем, учитель Марчук меня посадил на попутный воз, и люди привезли сироту в детдом на все готовое… Так я попал не просто в Таврию, о которой так много слышал раньше от отца, а в самую ее губернскую столицу, в город Херсон, где неподалеку, на степном хуторе, и жил дядька Михайло…
…После сурового Лемана тетя Клава, в своей старомодной шляпке и тонкой белой кофточке с плоской, матерчатой и лиловой розочкой на груди, – прямо, бальзам на душу дядьки Михайла. Особенно ему нравится ее приязненная простота. И все же защитный крестьянский инстинкт не дремлет в дядьке!.. Он хорошо знает, что люди, особенно такие, чистые, которые никогда не утруждали свои руки крестьянской работой, никогда ни в чем не нуждались, любят стелить мягко, чтоб спать было жестко. И он бдительно посматривает на шляпу, на цветок, на все улыбающуюся тетю Клаву, ищет подвоха, но не может сообразить: в чем он? Не в том же, что его собираются накормить дармовым обедом? Впрочем, впрочем, – он, кажется, узнал эту женщину!..
– А вы, вижу я, отца Петра старшая дочь будете? Из казатинского прихода? Знатный, образованный и справедливый батюшка был. Уважали его мужики!
– Вы знаете моего отца? – изумилась тетя Клава. – О, он совсем старенький теперь! Не служит. Да и церковь закрыли. Со мной, здесь в городе, доживает. Тоже как ребенок… Много детей у меня, как видите!.. Зашли бы, проведали отца. Навещают его иногда бывшие прихожане…
– Пойду на занятия, – говорю я. И, скорей следуя детдомовской вежливости, чем собственному побуждению, выдавил из себя – «до свидания». Последнее адресовано, конечно, дядьке. Меньше всего хотел бы я, чтоб было еще одно «свидание»!..
Я тоскую по родной деревне, по умершей маме, по Симону и Олэне, нашим соседям, нашей хате. Ничего и никого не осталось! Только воспоминания. Прежняя жизнь – словно во сне она мне привиделась. У меня такое чувство, что та жизнь была давно-давно; даже не верится – была ли она вообще? Может, и вправду она сон, который никогда уже не станет явью? Я теперь круглый сирота, а все чего-то жду…
Где вы, поля и левады, ставок за плетнем и тополя на околице? Неужели тот мир умер вместе с моей мамой? Ведь вот же, и в городе растут деревья, дворы в гусиной травке, серебристая полынь на пустырях. А я их словно не замечаю, и они меня тоже, каждый сам по себе. Да в решетчатых оградах, как в клетках, деревья! Многолюдный и шумный город как чужой для меня. Может, потому что нет в нем нашей хаты с двумя оконцами, где садок перед домом – вишенки, крученый паныч, подсолнухи и розовая, высокая, под самую стреху мальва. И мама, самая лучшая на свете. Какие ты, мама, знала песни! Особенно любил я одну, русскую, песню «Я простая девка на баштане».
Тоскую я по родной деревне, по ставку, по вербам у ставка. Разве кто-нибудь, даже тетя Клара, могут это понять?.. Тетя Клава меня считает скрытным. А я бы ночью, как слепец, или поводырем того же слепца, побрел бы, чтоб снова вернуться из города в свое нищее и счастливое детство, туда, где теперь могила мамы, живая боль и память о маме: в каждой травинке, каждом листочке, в грустном напеве сопелки поутру, в полете стремительных ласточек над вызревшей рожью.
Как тосковало мое детское сердце, как томилось оно печальным ожиданием, когда, бывало, на день, на один час расставался с мамой!.. Неужели я теперь расстался с нею на всю жизнь? Я все еще не могу в это поверить. Как можно жить на свете без мамы?..
И все же тетя Клава догадывается, что я трудно переживаю свое сиротство. Однажды, убирая коридор, я нечаянно подслушал разговор ее с Леманом. Она ему рассказала про то, что я украдкой плачу, никак не могу забыть родителей. Все же выследила…
– А вы забыли своих родителей? – спросил тогда Леман.
– Мой отец еще, слава богу, жив!.. – как бы с вызовом ответила поповна и злюще глянула на Лемана.
– Да, да, простите… Я хотел сказать, что никто не забывает своих родителей. Это естественное человеческое чувство…
– Да, но вы, наверно, читали Диккенса… У иных это как незаживающая, вечно открытая рана, в то время когда у других это – зарубцевалось, не болит… Люди разные, и дети – разные. Иначе – мы не воспитатели, а раздатчики корма!
– Диккенс, сентиментальщина и слезливость… Не люблю я это в вас, – негромко и сдержанно отозвался Леман. – К собачьей бабушке все это! Мы должны воспитать закаленных борцов. Советских граждан, преданных мировой революции!.. А вы – Диккенса! Дети воспитываются в коллективе…
– Вот это как раз – книжность! Общие места товарища Полянской. Слова, слова, – не соглашалась строптивая поповна. – Да и вы стали закаленным борцом потому, что в детстве были и добрым, и чувствительным… А бесчувственных и недобрых – на пушечный выстрел к мировой революции допустить нельзя. Только напакостят!.. Охота вам попугайщину товарища Полянской повторять? У нее ведь ни мыслей, ни слов своих нет. Что вычитает в газете – по заголовкам, – то и несет. А книги и вовсе не читает. Просто ограниченный человек. И вообще… обделена природой… Такие только в одном могут себя утвердить: взять верх над людьми! Командовать, попирать людское достоинство и этим как бы себя возвысить. Еще настрадаемся от таких выдвигающихся неудачников… Да, конечно, она предана мировой революции, но она же ей и вредит своей неинтеллигентностью. Тут лазейка для всяких озлобленных неудачников и дураков! Это я вам точно говорю… Вы меня все называете идеалисткой. А вот у Ленина сказано, что умный идеализм ближе к настоящему материализму, чем глупый материализм! Товарищ Полянская – «глупый материализм»!
…Тогда у меня как-то сделалось холодно в груди, тоскливо заныло под ложечкой. Я медленно водил шваброй по растрескавшимся, с облезлой краской половицам. Мне было очень совестно, что из-за меня тетя Клава и Леман вынуждены вести такой серьезный спор, что уже без помощи Ленина и не разрешить его! В глубине души я был очень рад, что Ленин был за меня и за тетю Клаву… Ведь вот сразу мой заведующий детдомом замолк, потом что-то сказал тете Клаве. Я не расслышал – что, но чувствовал: сказал ей что-то доброе… Наверно, похвалил за то, что Ленина читает.
Жаль, что за закрытой дверью я не видел лиц тети Клавы и Лемана. Голос тети Клавы был теперь ласковым и даже растроганным. Не голос, а сплошное щебетание! И Леман ее не перебивал: «Сдался, значит!» – думал я, почувствовав себя совершенно счастливым на минуту. Всегда хотел бы видеть их такими, нужными друг другу, ласковыми.
Это были две противоположности во всем, особенно во взглядах на воспитание. Но, кажется, дня не прожили бы друг без друга эти два человека! И то, что Леман, бывало, прогонял поповну, что тетя Клава вылетала из его кабинета со слезами на глазах, никак не означало, что через час он не призовет именно ее для совета, для срочного поручения.
Смущенный дядька Михайло между тем аккуратно освободил рукав бушлата от руки этой молодой и нарядной женщины в шляпке. «Оно и правда! Поесть бы мне счас – подороже каменного моста!» И вдруг, как бы о чем-то вспомнив, дядька задрал полу бушлата и запустил темную жилистую руку в карман порток. Вынул не то кисет, не то просто замусоленную кожаную мешульку на сшивальнике. Раздернул шнуровку и суетливо стал доставать деньги. «Рупь-другой мальчонке не помешает! Тетрадь купить или на представление».