Солнечный удар. Критика апокалиптического разума
Шрифт:
С этого года началось многое, но главное, что в 1984-м антиутопия сделалась условием восприятия происходящего. Точнее, произошло превращение антиутопии из карты, которая разыгрывалась на уровне «международных отношений», в карту, разыгрывающуюся на уровне внутренней жизни в любых ее пониманиях – от индивидуального до «национального».
В резонанс с этим превращением как нельзя более точно входило кино. Вышедший в западный прокат в 1984-м фильм «Кошмар на улице Вязов» У. Крейвена отобразил повседневную феноменологию, основанную на стремлении увидеть в ближнем зомби, живого мертвеца. При этом в роли зомби оказался довольно немолодой, но сверхживучий человек Фредди Крюгер, предметом охоты которого выступают подростки. Правда, Крюгер изначально всего лишь является им во снах, выступая не столько мнимым или реальным врагом, сколько объективацией желания молодых разделаться с зажившимися на свете предшественниками, «предками».
В Советском Союзе воплощением антиутопии, ставшей способом все еще коммунальной на тот момент перцепции масс, послужил фильм Г. Данелия «Кин-Дза-Дза». В каком-то смысле Данелия тоже взялся за тему живых мертвецов, однако раскрыл ее не в пример более тонко. К живым мертвецам относятся не ординарные зомби, а посланцы абсурдных миров, местонахождение которых оказывается куда более близким, чем кажется. Что может быть банальнее похода за спичками? Стоит, однако, сделать единственный неверный шаг, и этот поход обернется межгалактическим путешествием туда, где спички служат источниками энергии для перелетов в разных измерениях и ценятся не в пример дороже золота.
Самой сложной задачей при этом оказывается даже не возвращение на Землю, а сохранение человекосоразмерности внутри самого человека, столкнувшегося с целыми популяциями гуманоидов, внутри которых нет ничего человеческого даже по меркам отъявленной земной бесчеловечности. Пройдет пара лет, и эти гуманоиды, уже без всяких научно-фантастических ухищрений, буквально начнут встречаться среди людей, удивляя разнообразием человеческой природы в фильмах советского нуара. Но уже тогда, в 1984-м, условием перцепции сделалась не одна, а несколько антиутопий. Я был относительно небольшим мальчиком, девяти лет от роду. Ни про Фуко, ни про СПИД я тогда, конечно, не знал. Зато я хорошо ловил то, что можно назвать климатом времени, и он на удивление похож на сегодняшний.
Июнь был холодным, но почему-то мы сидели на даче с матерью с самого начала месяца. На временном расстоянии это выглядит как репетиция нынешнего карантина, да и вообще наступивших новых времен, тем более что из близких родственников, которых в 1984-м была полна коробочка, осталась только мать. Так вот, отчуждение природы, которое вновь обозачилось два или три года назад, хорошо ощущалось и тогда. Видимо, оно приходит волнами. Но в 1984-м над Россией вообще пронесся смерч, невиданное явление, о котором потом стали писать литераторы и снимать фильмы кинематографисты.
В городах этот смерч приняли за «свежий ветер перемен», о котором в том же году спела кинематографическая Мэри Поппинс. Это тоже было показательно. Между тем Горбачев, еще не будучи генсеком, уже съездил на поклон к другой англичанке – Маргарет Тэтчер, хронику визита показали по телевизору. Англичанка высокопарно заигрывала с ним, как с деревенским дурачком. То есть «погода» времени, этот предмет хронологической метеорологии, была чем-то очень похожа на сегодняшнюю. Хотя многого я еще не знал. Не знал, например, того, что происходило падение нефтяного рынка, и опять, как и сегодня, с участием ОПЕК. Не знал, как я уже сказал, про СПИД, про Фуко, а Фуко, как известно от его биографов, умирал в том же июне от какого-то легочного или бронхиального заболевания. Очень похожего по симптомам на то, от чего умирают сегодня жертвы COVID-19.
По юности, отчасти под влиянием Германа Гессе, я считал себя агностиком. Мир представлялся мне завесой над тайной, плотным одеялом, которым тайна была укутана как кастрюля с гречневой кашей. При этом само одеяло можно было изучать сколько угодно: хоть сшить, хоть распороть. Всем подобным практикам соответствовало эмпирическое знание во вполне сциентистском его смысле. Чем больше можно было овладеть эмпирическим знанием, тем крепче и лучше оно удерживало некую тайну, границей которой и служило. Дальше меня заинтересовали системы знаний, а потом системы вообще, образ которых возникал из перекрестного чтения Клода Леви-Стросса и Германа Гессе. Оба автора всего лишь воспроизводили сходное понимание мифа о структуре. Но если не обращать на это внимания, их общий миф казался ключом к практически безбрежному полю интерпретаций, увенчанных строгим методом. К. Г. Юнг и М. Элиаде тогда меня почти не интересовали. Прямой диалог с архетипами или сюжетами, которые говорят сами за себя, казался мне смешным из-за самозванства медиумов, которые брались этот диалог вести. Период гностицизма наступил незаметно, ибо структуры, обозначавшие твердое дно эмпирического познания, сами предстали тем, что имеет субъектность. Субъектность, которая на поверку всегда оказывалась политической, потребовала поворота к гностицизму. У субъектов, в отличие от фактов, не было дна в виде структур. Они сами были структурами, которые показывали себя только частично. При этом они не вывешивали завесу тайны, как делали факты, а осуществляли превращения. То, что можно было отнести в них к явлениям, не обязательно при другом ракурсе оборачивалось сущностями. Однако вопрос, почему явления все время расширяются, соревнуясь друг с другом в возможности себя продемонстрировать, так и оставался открытым.
Объяснения через несокрытость во вкусе Мартина Хайдеггера меня вполне устраивали. Однако несокрытость представлялась мне просто синонимом этого соревнования, а не причиной его и не определением того, почему оно вообще стало возможным. При этом гностицизм воспроизвел противопоставление сущности и явления в противостоянии ложного и истинного Бога, настоящего Творца и Иалдобаофа. Творец был отправлен в отставку, Иалдобаоф же царил, простирая свою длань повсюду. Его триумф был окрашен в гносеологические цвета. Однако не было той гносеологии, которая объяснила бы, почему это стало возможно. Вместо этого повсюду распространилась гносеология, называющая себя «метафизикой». Она не объединяла в одно целое явления и иллюзии, феномены и «кажимости».
Подобный ход всегда мне казался поражением, причем не только гносеологическим, но и моральным. Оно обесценивало не только статус эмпирических знаний, не только статус структур, но и статус субъектов. Все они превращались в марионетки Иалдобаофа. Отсюда один шаг до того, чтобы признать, что с «волками жить, по-волчьи выть». То есть жить нужно, служа Иалдобаофу, по сути, только прикидываясь, что живешь, ибо иначе «Иалдобаоф негодует» [1] . Только значительно позже я сформулировал для себя, почему я сразу обратил внимание на эту ловушку гностицизма и не захотел в нее попадаться. Дело в том, что гностицизм, уча распознавать присутствие ложного творца в мире, делает непознаваемым истинного творца, а то, что не может быть познано, то и не существует. Во всяком случае, не существует для нас.
1
Именно на этом остановился, в частности, покойный Константин Крылов, для которого победа над Иалдобаофом была равносильна победе над Солнцем и откладывалась до лучших времен и лучших миров.
Параллельно, внушая мысль о неизбежности Иалдобаофа, гностицизм превращает этого придуманного им «мудрого Гудвина» в универсальную инстанцию наблюдения, наблюдающую за всеми, кто принимает во внимание неоспоримость его существования. Попросту говоря, допустить ситуацию существования Иалдобаофа можно только одним способом: связав с ним наличие некоего наблюдательного пункта, в котором, возможно, присутствует кто-то (возможно, и нет), кто наблюдает тебя постоянно или время от времени.
При этом сам наблюдатель недоступен для наблюдения, но воплощает саму его возможность, мир иллюзий-явлений. Вся конструкция больше всего напоминает Паноптикум Бентама-Фуко. Однако этот Паноптикум является уже не тюрьмой народов, а тюрьмой всего мира, которая, правда, не только порабощает, но обеспечивает мир известным набором онтологических характеристик. Паноптикум Иалдобаофа корректирует известный тезис Лумана, по которому не бывает систем наблюдения за обществом, отличных от общества.
Оказывается, если наблюдатель наделен спорным онтологическим статусом, больше делает вид, что существует, чем существует, и вообще ни жив ни мертв, вопрос его принадлежности к обществу отпадает сам собой. То же самое относится и к наблюдению таких смутных наблюдателей за всем миром. Новейший атеизм имеет некоторые основания связать с такими наблюдателями всех богов. Новейшая религиозность противопоставляет этому представление о том, что настоящие боги еще не пришли, а творец опоздал к созданию своего творения, за которое мы приняли заготовку.
Увы, на поверку статус этого неповоротливого творца из фантазий Квентина Мейясу не отличается от статуса микроба из лаборатории Пастера, описанного Бруно Латуром. Оба выступают некими сверхминиатюрными условиями порождения инфраструктуры, оба являются факторами бытия, отличающимися от других факторов только тем, что их, как казалось, без ущерба для результата многие тысячелетия выносили за скобки «основополагающих» процессов.
Однако в самом плачевном положении находится не инфраструктура с бытием, а истинный творец, оказывающийся, подобно Урану, Хроносу и другим свергнутым с пьедестала богам, пленником вечно вчерашнего [2] . Парадоксально, но связать бытие и инфраструктуру, вечно вчерашнего бога и бога, опоздавшего к творению, микробов и Иалдобаофа удалось только вирусу под названием «COVID-19-SARS». Это означает, что не только постгностицизм, но и философия с примкнувшим к ней обществознанием рано или поздно должны превратиться в область всеобщей вирусологии всего.
2
От распределения ролей в божественной паре зависит, какой творец будет признан истинным, а какой – ложным (положение обоих является предметом противоборства). Более жестким вариантом этого процесса является скандинавский «Рагнарек» (от древнескандинавского слова Ragnar"ok, в котором ragna является родительным падежом от слова «владыки», а r"ok – судьба, рок). Волк Фенрир в день Рагнарека освободится от своих пут, его сын Сколь (Sk"oll – «предатель») проглотит Солнце, а его брат Хати (Hati – «ненавистник») – схватит месяц. Из глубин выплывет мировой змей Ермунганд, к которому из подземного царства присоединится Хель, оттуда же, из Хельхейма, приплывет корабль мертвецов Нагльфар. Стоящая во главе мира близнечная пара Один и Локи разделится, положив конец тому устройству жизни, в котором уравновешены порядок и иллюзии, правда и кривда, образцы и пародии. Как считается, Локи встанет на сторону восставших сил хаоса. Однако больше это разделение похоже на противоборство живого прошлого с «зернами» будущего. По сути, перед нами альтернативный вариант того, что в «иудеохристианстве» описывается как «воскресение из мертвых». При этом сравнении фронтир пролегает уже не между «зародышами» и «зомби», а между силами, которые делают ставку на апофатику грядущего, и силами, которые узнают в этой апофатике «хорошо забытое старое».