Солона ты, земля!
Шрифт:
— Знаю. — У отца Евгения в глазах сверкнула озорная искорка. — Пойди вызови.
Церковный староста смутился, опасаясь какой-нибудь непристойности со стороны богохульников.
— Поди, поди.
Через минуту к воротам вышел Алексей, облокотился на плетень.
— Добрый день, батюшка, — пряча в глазах под нависшими выцветшими бровями усмешку, приветствовал он.
— Ты что же это, Алексей? Ты и Иван Кондратьевич — уважаемые люди в селе, а поступаете так нехорошо.
— Мы же ведь в Бога не веруем, давно от него отказались.
— Это дело ваше, я не неволю. Но уважь людей. Во славу святого праздника по стаканчику бы поднес.
— По стаканчику всегда можно. — Алексей распахнул калитку. — Заходите.
В поповской свите переглянулись. Тогда Тищенко кивнул стоявшей около сеней жене, и та моментально вынесла стеклянную четверть прозрачного, как ключевая вода, первака. И когда в стаканы забулькала соблазнительная влага, отец Евгений не выдержал, подошел. Тищенко, все так же улыбавшийся краешком губ, подал ему полный стакан.
— Хоть и непристойно мне в святой праздник с богоотступником пить, — сказал отец Евгений и, прищурившись, одним глазом посмотрел сквозь стакан, — но, как в писании сказано, не сквернит в уста, сквернит из уст. — Он одним махом опрокинул стакан, крякнул, отломил корочку хлеба с рушника, на котором жена Ивана вынесла закуску, понюхал и положил обратно. Сделал это подчеркнуто неторопливо, чтобы удивить.
— Спаси Бог, Алексей. Хорош первач.
И зашагал по улице как ни в чем не бывало.
Алексей улыбнулся ему вслед:
— Вот долгогривый! Прямо циркач…
К вечеру, когда псаломщик собрался отвозить крестьянское подаяние, отец Евгений вышел из последнего двора, благословил свою свиту и направился к Никулину.
3
Радушно встреченный купцом, отец Евгений, не снимая ризы, уселся за стол и уже от души выпил с устатку граненый стакан казенной водки. А через час он поблескивающими глазами шутливо подмигивал восседавшей напротив него пышногрудой учительке.
— Ты, Маргарита Марковна, все цветешь. Когда же под венец, голубушка?
Учительница, играя серыми глазами, в притворном смущении отвечала:
— Никто не сватается, батюшка. Видно, придется вековать в девках. Года уж, видно, ушли. — И улыбнулась трепетными губами. — А залежалый товар — неходовой.
Батюшка недвусмысленно осмотрел сочную девицу.
— Ну, голубушка, если уж такой товар неходовой, то…
— Василий Осипович, Василий Осипович! — кричал хозяину из переднего угла подвыпивший Ширпак. — С тебя магарыч причитается. Ты чего же молчал? Такое дело обтяпал…
Внимательный, гостеприимный, Никулин не снимал с лица улыбки.
— Магарыч всегда можно. А что такое?
— Как же что? — лез через стол Ширпак. — Карл Иванович вот говорит, что ты удачно обвел Антонова. Так это?
Торговец несколько смутился от бесцеремонности учителя, хотя уже целую неделю радовался удачной сделке с уполномоченным по заготовкам продовольствия для армии Верховного правителя. Антонов не был придирчив и принял сто шестьдесят голов крупного рогатого скота, скупленного Никулиным за бесценок у крестьян в пост, когда у большинства мужиков уже нечем было его кормить. Пробыв у Никулина два месяца, скот окончательно отощал, и поэтому Антонову, платившему половину стоимости серебром, а половину бумажными «колчаковками», были спроважены ходячие кости, обтянутые кожей. Не считая штампованных неразрезанных «колчаковок», Никулин получил чистой прибыли по семи с полтиной серебром за голову — это тысячу рублей серебром!
— За магарычом дело не станет, Виктор Михайлович, — ответил Никулин, улыбаясь. — Только не из-за чего магарыч-то затевать, дело-то пустяковое. Барыша-то никакого, сплошной убыток.
— Но-но, заставишь тебя идти на убыток! Я тебя знаю.
Все восхищались ловкостью торговца. При этом никому и в голову не приходило, что тот облапошил Верховного правителя, на которого все они возлагали большие надежды в борьбе с Советами и Красной Армией…
В другом углу бухгалтер кредитного товарищества Кривошеин, обнявшись с бородатым Хворостовым (успевшим и сюда), пытался затянуть песню «Соловьем залетным…», но никак не мог вытянуть: всякий раз срывался голос.
Гомон за столом все усиливался. Высказывали друг другу обиды на жизнь, хвастали лошадьми, прибеднялись доходишком. Около двери волостной старшина, наконец завладев вниманием собеседника, жаловался ему на свою «собачью должность», что он «страдает за обчество, а корысти от этого никакой», другой на его месте давно бы отказался, а он вот уважает доверие «обчества». Сосед сочувственно тряс головой, а сам думал: «Ведь жулик ты из жуликов, я ж тебя знаю как облупленного… за обчество!.. Да ты с отца родного шкуру снимешь».
В переднем углу Ширпак, нагнув голову, мутными глазами сквозь очки уставился на немца Карла, местного маслодела. Тот меньше других был пьян, говорил о деле: о том, что крестьяне ропщут по поводу расправ в селе, что в это общее смятение, как масла в огонь, плеснул приход Данилова, о котором шепчутся сейчас в каждой избе. Что в селе появились большевистские листовки и что он, Карл Иванович, думал, что их принес Данилов, но потом оказалось, что это не так. Привез их старик Юдин.
— Я имел на день разговор с этим Юудин об листофка.
— Так.
— Разговариваль по душа, так говорят руски?
— Так-так, — покрякивал Ширпак, как подсадная кряковая.
— Листофка привозил он. Показал ее Кворостоф.
— Так… Кому? — вдруг оживился Ширпак.
— Кворостофф.
— Хворостову?
— Да, да.
— Погоди, — приподнял он ладонь. — Фатей Калистратович!
Хворостов, услышав свое имя, поднял голову, обвел глазами всех, отыскал того, кто его звал. Наконец нашел.
— Фатей Калистратович, ну-ка иди сюда.
Хворостов, увидев учителя, поспешно высвободился из объятий бухгалтера, подошел.
— Садись, — предложил Ширпак, недружелюбно поблескивая очками.
Церковный староста огляделся — сесть было не на что.
— Ничего, я постою.
— Тебе какую листовку показывал Юдин?
— Листовку? — хитрый старик сделал паузу, будто припоминая, а сам лихорадочно думал, чем это ему грозит: сознаваться или не сознаваться. — A-а, листовку! Как же, показывал, Виктор Михайлович, показывал.