Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:
Как выше я тебе писал, что мы теперь занимаемся в очень холодном помещении и в течение дня так намерзаемся, что ноги ничего не чувствуют, головы болят и уже два писаря вышли из строя: один лежит в госпитале, а другой – в санчасти.
Вследствие такого холода становишься нервным. И вот в такой момент, когда голова болит, работа не клеится, подходит старший лейтенант и приказывает найти помощника нач. штаба (это работа дежурного по штабу). Я ему отвечаю, что выполняю задание нач. штаба, что мне идти нельзя, сказав, что есть дежурный и посыльные, но он уже разошелся и закричал, что посадит меня на гауптвахту и, повернувшись к завделопроизводством, заявил, указывая на меня, – два наряда вне очереди за пререкание с командиром.
Конечно, не тяжело наказание, но это взыскание на меня морально подействовало, хотя ребята меня и успокаивали, чтобы я не придавал этому значения, мне все-таки было страшно обидно, что я, прослужив полтора года, получая благодарности, «заработал» взыскание.
И только сейчас, описав тебе, я почувствовал себя легче. Я думаю, что ты Вовку не будешь сильно винить за случившееся.
Тосек, миленький! Такая скучная жизнь, так все опостылело, что слов не находится выразить об этом. И как мне ни тяжело и физически и морально, но мне всё время думается о твоей жизни. Писем не получаю, мучаюсь за тебя, тебе помочь ничем не могу. Так бы тебя крепко обнял, поцеловал, чтобы всё у тебя наболевшее на сердце моментально улетучилось. Тосенька, мой родный, даже слов любви не могу выразить на бумаге, совершенно стал духовно нищ, но любовь в сердце кипит с неослабеваемой силой, и эта пламенная, горячая любовь до единой капельки принадлежит только тебе, только тебе!»
«г. Калинин. 2 апреля 1941 г. Милая Тосечка, получил я от тебя письмо, за которое так благодарен, что нет сил описать, но одно беспокоит меня, что ты хотя и храбришься, но все-таки болезнь исподволь разрушает твой организм, а потому я так болею за твое здоровье, что когда подумаю, так сердце начинает холодеть.
Милочка, я тебя сердечно прошу, чтобы ты какими возможно путями попала на комиссию, хотя тогда спокойнее можно рассчитывать на дальнейшую жизнь. Если же решение комиссии действительно дает возможность получить справку о болезни, я имею возможность досрочно уйти из армии. Наш писарь добился того, что его досрочно отпускают домой по семейному положению (у него больна жена и 2 детей).
Крошечка моя родная, я все бы отдал за то, чтобы сделать тебя счастливой. И вот мне невольно вспоминается недавно мною прочитанный рассказик. Вот его краткое содержание. Жена и муж страстно любят друг друга, но они живут бедно, самая ценная вещь их – золотые часы, оставшиеся в память от деда.
И вот к наступающему празднику жена хочет преподнести мужу хороший подарок. Она решила продать свои прекрасные волосы, которые были золотистого цвета и доходили до пола. В парикмахерской их покупают за 100 руб., и она на эти деньги покупает мужу в подарок платиновую цепочку (платина-металл, дороже золота). Пришедши домой и взглянув в зеркало, она очень огорчилась и даже испугалась, что муж разлюбит её, она стала завивать волосы и голова её стала похожа на курчавого барашка. Вдруг приходит муж, тоже по-особенному настроенный. Она думает, что он узнал о продаже её волос и бросается ему навстречу, говоря: «Милый, у меня быстро волосы вырастут», но он молча вынимает сверток и передает ей. Она развертывает и видит несколько очень дорогих гребней с драгоценными камнями для её прекрасных волос. Видя разочарование мужа, она пытается его утешить, благодаря за подарок, в то же время удивить его купленной платиновой цепочкой. И что же получилось, цепочку уже нельзя было прицепить к часам, так как они были проданы мужем, чтобы купить жене гребни. Вместо часов и прекрасных волос у них оказались только цепочка и гребни, но по их поступку видно, как они крепко любили друг друга, что не пожалели отдать самое дорогое для них.
Милочка, я хочу чтобы наша дальнейшая жизнь, наша любовь была такая же, как описанная в рассказе».
«3 июня 1941 года. Тосюрка, получил сегодня от тебя письмо, написанное тобою 15 мая. В письме оказалось 15 руб. Благодарю за них. Я только хотел было писать, что мне не надо денег; то, что раньше писал, это было просто расстройством, ввиду болезни, хотелось чего-нибудь вкусного, а денег нет!
Рад за тебя, что ты живешь хорошо. Я теперь уже не тот Вовка, что был раньше, который грозился на каждом шагу совершить что-то ужасное в случае измены. Мне всё безразлично. Я уже сам не похож на человека. Нет больше во мне ничего живого.
Конечно, по приезде домой желал бы я видеть мою милую Тоську такой же, какую оставил, расставаясь на 2 года.
Сердце болит.
Верит-не верит.
В последние месяцы может всё пропасть.
На что я теперь нужен? Больше не могу. Больно мне.
Ты мне нужна, и я бы никому тебя не отдал.
Но не бойся меня. Не бойся! Спасибо, что не забыла, ведь может и я когда-нибудь что-нибудь сделал для тебя хорошее. Не хотел было... Вовка».
«5 июня 1941 года. Лагерь им. Ворошилова... Милой Тосечке сердечный поцелуй! Вчера написал письмо, которое написано совершенно зря. Я раскаиваюсь. Мне показалось, что ты меня уже не любишь по-прежнему. Вообще оказался дураком... Сегодня помылся в бане ради дня рождения, только спать придется лечь на холодной постели и без Тоськи... Дождаться бы такого дня. Всё будет зависеть от тебя. Если я тебе не нужен, то и не приеду... Я стал старик, мне уже тридцать лет... Живите мои милые, родные, будьте здоровы. Авось всё перемелется – мука будет. А жить по-человечески страшно охота! Охота, несмотря на мои старческие годы, любить, любить сильно мою милую ненаглядную крошульку!»
25
«Душа неизъяснимая»
«На западе догорал небесный пожар, оставляя по себе лишь россыпь багровых угольев. Это очередной день умирал, меркнул на моих глазах, и дальнее зарево от пепелища, словно бы настигая меня, отражалось в ближайшей сонной бочажине. Серый туск тут же притек на весеннюю хладную землю, пахнущую прозрачной снежницей, кисловатым бродивом свалявшейся в клочья прошлогодней травы, разлился по всей поречной бережине, где свинцовой чешуею затаились меж кочек коварные водяные прыски.
Я стоял под корявой сосенкой, часто переступывая, чтобы не засосало в плывуны, луговина чавкала подо мною, затягивала сапоги; но слух мой ловил дальние и близкие звуки, подступавшие со всех сторон. Высоко над головою звонко проблеял бекас – лесной барашек, неожиданно спикировал на меня и снова взмыл в белесое пустынное небо, часто стрижа острыми крылами; совсем рядом зацвиркали, загулькали лягушки, отчаянным ором своим подражая песенному тетеревиному переливу; совсем рядом со свистом прошли чирки, и сполошливый перебор крыл дрожью отозвался в моей груди. Я спохватился, вскинул запоздало ружье. Нет, всё не то. Смеркалось тихо, лениво, казалось никогда не наползет на мою кулижку черная гряда туч, застрявшая на горизонте, за которой и наступит долгожданная темень. Я с нетерпением ждал, когда захрюкает первый вальдшнеп – провожатый солнца и белого света.
Кто не бывал на весенних тягах и токах, кто не заражен охотою, тому никогда не понять необычности того настроения, похожего на молебен, когда душа переменчиво скидывается от неожиданной грусти до беспричинной, вроде бы, радости. Хотя всякому чувству есть повод, ибо сама умиротворенность вечереющей земли, необратимое угасание солнца, и кротость, стекающая с небес, невольно отпечатываются на человеке и завладевают сердцем. Вдруг беспричинно покажется тебе, что эта охота – последняя в жизни и уже никогда не повторится; вот пропадет однажды всякое внутреннее желание, охолонут кровь и молодеческий порыв, а там и сам собою сядешь на лавку, и уже не приведут тебя ноги на свадебные игрища в эти сыри и хляби, где празднует любовные часы удивительная птица, которую человеку почему-то хочется взять с ружья. Но печаль от мгновенности бытия тут же сменяется беспечным счастием, словно бы ты недавно народился на свет, а впереди тебе ещё не считано лет, и, слава Богу, что превозмогая лень, ты всё-таки выбрался на токовище, а, значит, за верность заведенному уставу ещё не раз выпадет праздник.
Но лет птицы отчего-то запаздывал, хотя самое время ему быть, и с печалью сознавал, перетаптываясь с ноги на ногу и закидывая двустволку на плечо, что вместе с сиротеющей, утекающей в небытие русской деревней покидают землю и рыба, и зверь, и птица. Давно ли деревня полнилась народом, в каждой крестьянской избе висел в горнице иль в кухне над входной дверью дробовик, и только ленивый не ходил на охоты, – тетеревиные стаи паслись прямо за околицей, а кабаны заходили в огороды; но тогда послевоенные ещё не запущенные поля лежали до горизонта, куда хватал взгляд. А нынче я последний в этих местах, кто «по-тургеневски» редко и несыто балуется охотой.
Вот ведь как сложно всё слеплено Богом, какой тонкой и нервной излажена связь между крестьянином и всякой живулинкой, обитающей на Руси. Мы как бы запамятовали, что многая лесная скотинка пасется подле крестьянского поля, спасается в лихую пору, прибредая к деревне из самой глухой таежной скрытни. Есть ржаная кулижка, картофельник иль овсы, – и тогда заяц сметывается на зеленя; скрадывая его, лиса невдали от селения роет себе нору; по осеням темными ночами выходит на потравы кабан-секач со своим семейством; выминает кругованы-дневки лосиха-мать, выедая копны соломы; сюда же, на поле, выбредает из тайги «подоить овсы» хозяин леса – медведь; роет скрытию о край польца барсук и енот, середка ночи выбегая на поедь; на опушках после уборки хлебов сбиваются в стаи тетерева. И перелетный гусь-гуменник любит свалиться на пажити, чтобы поднакопить жирку.