Сонадариум. Полёт Ли
Шрифт:
Представление началось. Ещё в холле, когда начали слипаться глаза и я подумал «Стена». Меня легко колотило о лёд и я подался из холла внутрь – в зрительный зал. Зрители рассаживались в меркнущем свете и мне стало теплей и от них и вообще: я любил театр. Театр любил меня. И я оказался в ванной с головой. Она стояла рядом в лёгком домашнем платье-халатике и просила меня не выныривать или что починить в этом новом сверкающем мире. Но искры сыпались уже у меня с пальцев и я подался во двор. Не совсем легко было идти знакомыми каменными тропинками, тем более что по небу уже был объявлен отбой и полосы низких чёрных туч сместились на западный неба край. Как в бреду я уезжал в далёкий город на севере, за осколками непонимания просыпавшимися жёсткой сухой травой в тех местах. Я нашёл человеков и там. Незадорого, всего за переспать в их кочевьем обшарпанном общежитии, добыл я траву. Для чего мне сгодятся сухарики этих белых кристаллов из льда я не знал. Может быть, чтоб не достались никому, как те деньги, что мы зарыли вдвоём пионерами. И в наставшем дне я бродил и путался в улицах унося неосторожно просыпанное. Город должен был выпустить. Но поезда традиционно не ехали, если я приходил. Или ехали, но не приходил тогда я. Тогда я вынырнул из ванны и сказал всем, что раз так – банный день. Благо баньку срубили по-новому, из старых стен трудились, ковали незыблемое. Ну и первым пошёл. В баньке был снег. Настоящий, в слой, холодно. И сосульки красиво висят. По полкам. Непорядок у вас, я решил. И навёл. Всё что надо, да так. Что тепло и до жару все парились целый день. Я же просто повёл вертолёт. На посадку. Мне надо было захватить этих аборигенов ещё. Потому что у них тоже – праздник ведь. В гости надо. Теперь из гостей. А я один. Вертолётчик на весь глушь-район. Одна радость, подмога и всеобщее в итоге трепетное уважение от которого тихо покачивало. Ну ничё. Взял всех и полетел, строго сказав «Сегодня два рейса не дам. У меня бензина до кромки ведь. После кума на Вёшки свезём!». По дороге, конечно, в Несчастное. Ещё тот уголок. Об одно название не жить. Но живут. Трое там или пять их осталось или было всего. Голытьба каких мало сыскать. Божий притон. Чертовня все углы пообвешала, с каждой прорехи выглядывают. Ну ничё. Завезли одного к ним туда и двоих забирать. Пока бегали тряпки налаживали в дом зашёл. Такое гамно – редко так попадёшь. Пьянь какая-то спит в углу. Покалеченный. Всё порубано здесь. Изведено. Не смотрел бы, а тут. В углу, что поцветней, зашевелилось счастье простое, человеческое – как здесь дитё? Девчёнка-малыш, ей как раз здесь не быть бы совсем, а оно… Вот сидит и с игрушками цацкается. Они мягкие все у неё, хоть и старые, в мирах сытости страшно измотанные. Угол весь из них и состоит. «Кого тут у вас забирать?», очень строго наверно спросил. «Меня и бабушку. Марусю», ответила, взяла что-то своё мягкое и поднялась. Ноги. Ноги худющие, прозрачные. Что ж творится у вас тут, сокровищи? И её повело. Это просто. От голода. От постоянного. Жуткого. На руки её подхватил и искал куда положить – отдышаться хоть чуть ей. У них тут отдышишь скорей, а не отдышишься. По всем углам проходил, но болезнями калики выстыли и сложились как в тесноте – везде грязь, болеток и невыстэнность. Как дошёл до угла, а там мрак обложен чертями лежит – пьян как пень, и обделан, и в хочетке. Что ли этого хрена подвинуть, да здесь положить – одна на весь дом и кровать. За спиной зашептались старухи по-набожному, что попортит её. И увёл. Я не очень и помню как, где. Положил. Но запомнилось только – надёжно что. Где чертям не достать ни за что. И увёз. Взял себе раз у вас мир не терпит детей. И ещё запомнил – душа. Она совесть моя была. Чистая и голодная как Новый год. Нам надолго тепло…
Кинотеатр стонал. Сцена знать давала себя. «Действие первое – необходимое», объявил конферансье. Река пошла буруном и я вынырнул на поверхность. Два белых речных корабля расходились на большом просторе. Я выбрался на палубу одного из них и сказал ей «Смотри вперёд, сквозь стекло. Это очень просто – лететь. Держись за мной». И прихватив радиостанцию вылетел из капитанской рубки вверх. Мы дотянули до города и сделали несколько опрокидывающих витков вокруг белого высокого здания. «Приземляйся на крышу!», крикнул я, мы не торопились сегодня. Это в тот раз, когда за деревенькой в лесу послышался вой волков и лисиц я поднялся быстрей на крыло, увлекая её за собой на ночные пред утром круги. Мы припали потом на обочину и долго приводили в порядок свои рюкзаки, изо всех сил стараясь казаться туристами. Ходим здесь. Не тревожим. Не спим. Про не спим впрочем было, наверное, лишнее. Потому что я шёл к старому другу, которого в этом было давно уже не убедить. «Как дела?», спросил я у себя пока он мне рассказывал, что мать окончательно вымоталась с ним и притон у них дома уже не может вызвать у неё ни малейших эмоций, а он не устраивается и не устраивается на работу. «Мысль художника извернёт этот мир», заметил я старые фотографии у него на стене. Его дом был по-прежнему тёпл, но я ушёл. Я в избушке не жил. Уже много так лет. И мне надо было туда. Брёвна перекосило немного. Чуть-чуть. Чёрный вход. Кто хозяином здесь. И когда вошёл, понял – дверь из избушки моей никогда не возвращала назад. Из неё не было выхода наружу, выход был только внутрь. В тёмную земную глубину, в снега нутрь. Я посмотрел тогда внимательно на чёрный проём перекосившейся дверки вниз и шагнул. Но мне повезло. Эскалатор не взял меня вниз. Оступившись, я оказался зажат в тесном лифте уходящем наверх. И выйдя в рекреацию на этаже я легко глотнул воздуха и попросился присесть. В мягких креслах, стоявших по всему этому небольшому залу. Я присел, но учитель не знал, он поднял меня заживо. Из-за парты каким-то, возможно важным для нас обоих, вопросом. И еле живого отправил за дверь. Я наверно не знал. Мне хватало вполне и раздевалки, что была в двух шагах, место моё в пространстве одинаково было привлекательно для меня, был ли я в раздевалке или в классе. Ведь я знал, что в действительности я сижу на приёме у доктора, и она к тому же уже вернулась назад, и белый её халат действовал на меня успокаивающе и немного завораживающе. Я не решался опустить с неё глаз. Потому что под землёй было почти не видно ничего и коридоры теперь представлялись какой-то безумно счастливой игрой, в которой я потерял котёнка и теперь бегаю ищу его по всем уголкам, а как называется «кыс-кыс-кыс» совершенно забыл. Потому что это были правила виртуальной реальности и так было интересней играть. Коридоры сплетались и разбегались, обретали свет и цвета, замолкали и прятались, окончательно запутывались и неожиданно видоизменялись. Я привык. Я котёнка искал. И находил по дороге новых товарищей, которые помогали в чём-то мне, кто рассказывал что, кто висел. И смотрел как я путешествую. А некоторые (их формы светились загадочнее) беспокоили суть во мне. Оставляли в себе отражение моих поступков и дел, и дарили ответ. Где котёнок мой здесь пробегал. И где только он маленький прячется. «Посмотри у себя». Я смотрел. И шёл по коридорам всё дальше, и дальше, и дальше…
Волшебство не затрагивало меня, когда пробирался я по пустым огромным цехам ночных смен. Одиночество чувствовалось здесь тонче и уверенней. Машины заполняли пространство громадными чёрными тенями и их низкий успокаивающий звук вёл меня через узкие тропинки к одинаковым, уходящим в неизвестность, выходам. Так я оказался на улице, посреди почти дня, в серой нише пространства и времени. Я не сжался пока что в клубок. Я не знал. Что уже притаилось за мной. Люди бежали только испуганными лицами подальше от той подворотни, в которой я всегда же ведь чуял неладное, да не обращал до поры. Мне было как раз. Туда. Путь воина не знает перепутий, мне надо было – туда. Оставив серый покой жить над днём, я вкрался собой в чёрный провалал преисподней подворотни. Последние из людей были мимо меня и я наконец-то остался один. Я один раз взглянул. Предостаточно… В темноту. Лёд не лёд, разреши рассказать, расскажи мне поведать нежившее. Как увидел я невывернут порабощён мрак… Сталь, вороньим чёрным крылом, сталь сдавила мне горло, глаза… Глаза обутратили свет… Свет обрёл чёрный цвет и стал – не́жив… Свет глубокий, как ужас, ослепил навсегда б мне глаза… если б мог… Мрак был душен и зев… Я восстал…
Жрецы культа Участия звались – Зрители. Чёрный Шаман строго и дисциплинировано собирал их по ночам в один Клуб, тяжело и мучительно клубившийся действом вплоть до полуночи. Почтенные Зрители ревностно наблюдали Процесс, в котором возникал и рушился Мир. От их внутреннего состояния зависело быть ли завтра и сегодня и даже вчера, быть ли Вселенной на Дне или же испытывать Тихий Покой или рваться в Полёт… Клуб рос в веках каждую ночь, обретая ночные черты Великого Небесного Кинотеатра и тщетны были попытки неловкого Мира исказить черты великого Действия…
Я сидел в предпоследних рядах по обычаю и мне виден был мир. «Истязание – действие Третье», обмолвился конферансье и грозно добавил: «Пока…». Замер зал, я устал, ночь вошла в свои права и осталась в нас всех – погостить… И, пока конферансье неторопливо и тщательно укутывал полы занавеса и бумазейного экрана просушенной соломой, во мне возникало несметное. Конферансье подул на ладони и поднёс к соломе огонь…
Я был в море. На глубине. Мы отряд из отважных ныряльщиков. Мы добывали жемчуг и соль, и ещё мы дружили с дельфинами. Не было на свете существ более благодарных друг другу за существование, чем мы и дельфины. Не со мной была в то утро глубина. Глубина вобрала в себя муть и тяжёл был мне иссиня-зелён перекат. Как биться насмерть не на той стороне, что никогда не допускалось моим сознанием – насмерть сторона одна. Но глубина тогда давила и рвала меня изнутри – позабыть. Я с трудом добрался до дна, но дно неприветливо сгладилось и рукам моим доставался лишь ил. И я решил уходить. Мне не нужен был мир, в котором не нужен был я. И я поплыл вверх, возможно к солнцу, но не согласилась со мной глубина. Муть прошла сквозь лёгкие и тяжёл был моря моего небосвод. Я выходил, и выходил, и выходил, но глубина держала и темп мой стал тих. Очень. Мне стало тяжело под водой, как не становилось давно. Когда чёрная острая тень скользнула рядом со мной – акула. Большая. Я их не любил тогда, они были неповоротливы и злы. И чёрная тень настигала меня, пока я не понял, что она откусит мне ногу… Я рванулся вперёд всем собой, я забыл посмотреть ей в глаза, меня берег ждал, солнце возможно и товарищи. Я вынырнул вовремя. Я успел и берег взял меня из воды. Смех изъял меня из душных вод и я обернулся к морю в приступе неестественного болевого веселья. Но смех забыл жить во мне сразу же, не успев и толком начаться, смех стал в горле как ком. Женщина, наш товарищ, оставалась в воде. Все спешили к нам на берегу, но далеко. Очень совсем далеко. Ещё. И я понял, что кошмар мой не стал позади, кошмар лишь предстоял. Чёрная и недобрая тень заходила кругами над ней и до берега ей было гораздо дальше, чем мне. Я нырнул, вобрав воздух, и поплыл наперерез. Я успел. Снова. На одном из кругов я обворожил чёрную тень собой и вошёл в круги сам. Заворачивать, ввинчивать, вкраивать виток в суть земли – я уходил по сужающимся кругам к неба дну уводя за собой беспрестанное. Глубина теперь стала родной, я постигал её иссиня-зелёную муть о себя и входил винт-бессон в глубину. Я мог бы ввинтиться и в дно, но теперь у меня было дело поважней. В точке входа я обернулся собой, чтоб увидеть акулу как есть. Но дельфины стояли уже на посту. В безупречном строю строго стояли они и смотрели на мой танец с акулой о дно. И когда я собою стал вывернут они посетили её и не стала чёрная тень… А за мной уже плыли товарищи и слегка покачнувшийся умом постигал берег я второй раз…
Чёрный Шаман завершал странный танец в эпицентре огня. Кинотеатр пылал. Ни один из Зрителей не покинул зрительный зал. Действие того стоило…
Коридоры стали нежней ко мне. Они часто отпускали меня погостить. На полянки, площадки и в садики. Я же всё-таки был непредсказуемо мал. «Сколько можешь ты жить?», спросил я у девчонки-напарницы, залезая на ступеньки на лесенке. «А ты сколько?», засмеялась она и показала язык. «Хорошо хоть язык», подумал я в панике и сказал «Я не буду с тобою играть!». «А с кем?», заинтересовалась она, преднамеренно легко затрагивая глубинные корни моего искреннего одиночества. «Злая девочка!», сказал ей я, «Нельзя же так! Пойдёшь лучше со мной с горки кататься?». «Ага!…», в восторге задохнулась она, хоть и не знала пока что самого главного. Кто-то из взрослых перенёс горку к бассейну и кататься теперь с неё было одно сплошное безобразие и удовольствие. «Я боюсь…», сказала она, еле закрыв всё-таки раскрытый от удивления рот, когда мы пришли. И боялась она долго. Целый раз. Потом её оттуда было не вытащить и я замёрз даже летом в бассейне этом её уже, а она не хотела и не хотела вылезать. И слетала с этой горки как сумасшедшая – я смотрел укоризненно. Невоспитуемая какая-то…
Паравоз уходил на Восток, хоть и ехал по расписанию вроде на запад. Но мне ли не узнать мой Урал! Я был пассажиром его и пассажиром вполне естественным – это был поезд, которого мне не приходилось ждать никогда. В нём я был. Он был тоже, наверно, во мне. Как тот самолёт, что угнали мы с Малышом из бескрайних степей родной Родины. Поезд шёл на Восток в тёплом свете его жёлтых дней. Поезд проходил сквозь школу. Жизни и просто мою. Мне спокойно было в его насквозь просолнечных, открытых всегда дверями купе и его уютные столики напоминали мне солнечным покрытием своим парты в классе. Я вышел из купе и заметил табличку в конце коридора. Синяя, глянцевая, но мой мир не мог жить рекламою. Как на временный непорядок подошёл я взглянуть и прочитал крупно «ХУЙ». И поменьше «всё что вам надо!». И внизу «Комитет рабочих Урала». Молниеносный и грозовой привет злой реальности от нас живых. За всё! Порядок был. Мой поезд шёл сквозь нескончаемый день…
А с Малышом мы шли тогда через деревню и думали. Улететь бы нам в небо. На крыльях. А тут как раз самолёт. Кукурузник разбитый, растасканный, за деревней в степи. «Как ты думаешь, полетит?», спросил я опираясь взглядом о высоченные тополя, что росли на окраине. «Думать некогда!», ответил Малыш, «Надо лететь, пока нас не застукали». Кто нас собирался стукать я не понимал. Но Малыш был прав – лететь было надо нам. Мы и полетели. Мы забрались в кабину, а самолёт всё же не трактор был и с одним рычагом. Наверное остальные попёрли давно и из-за этого хоть я и тянул на себя старательно тот штурвал, но летели мы на малой совсем высоте, иногда упираясь ногами сквозь прорехи в фюзеляже о землю. «Далеко так не улетишь», подумал я и сказал Малышу. «Ничего, долетим», ответил малыш и мы успешно спикировали носом в тронувшийся о нас чернозём. «Долетели», сказал я ему. «Ну и что», он сказал, «А зато мы ушли от погонь!».
Да, от погонь мы ушли. Я на двор на заводе. Строительный. Оставалось разгрузить машину с каким-то барахлом и можно было мирно идти на обед. «Жаль кроссовки порвались», подумал я надавливая босяка по двору…
А потом пришлось загружать. Машину. Я работал в детдоме. Директором. А вокруг война и жрать нечего. Никому. То пол беды. Беда была в том, что есть также как и никому, было нечего моим воспитанникам. А они дети. Им расти надо, а они не то что сами, у них и зубы не очень росли, с голодухи-то. Мне бы морду идти бить тем негодяям, которые эту буру придумали, а мне никак – на посту. И ответственней некуда. Вот и грузил. Машину. Грузили они, мои с голоду слегка шатающиеся. А я бегал и организовывал. До того жёстко, что мешка не мог им помочь поднять. Мне подташнивало. «Хорошо хоть рвать нечем», думал я. Мы грузили мешки с лавровым листом. «Интересно, кто сейчас ест лавровый лист? Увидеть бы нам те места», думал я, но понимал, что раз партия сказала – комсомол ответил «Есть!». И дело нужное. И бойцам на передовую пойдёт наш листок. А мои бойцы не относились к «лаврухе» серьёзно. Они не видели в нём съестного, а значит мало-мальски полезного. И таскали пыльные мешки в крытый борт и умудрялись чихая приветствовать друг друга через смех «Будь здоров – пожиратель коров!». Погрузка заканчивалась уже, когда завернув за машину я неожиданно встретил её. Её не полагалось вообще-то здесь. Колхозный табун далеко был – на выгоне. Как она забрела, кобыла-дурёха, к нам во двор, понятного не было. Я остановился и посмотрел ей в глаза. «Вот пришла, моя глупая!», ей сказал, «Теперь надо в колхоз отводить». «Ничего», сказала она, «Не грузи последний мешок. Пусть останется…». «Пусть», согласен стал я, «Ты сама-то как?». Белая грива развевалась на ветру над белоснежной её статью. «Ничего, скоро жить ведь весной…», сказала она и я пошёл к машине. Там закончили всё уже почти и закидывали на верх как раз последние пыльные закрома. «Этот не надо. Оставь», сказал я одному своему молодцу и тот понял аж влёт. Совершенно не понимая зачем нам может сгодиться эта труха, но зная, что раз нашим приглянулась значит вещь в хозяйстве расхожая, он как шёл с мешком прямо и направо, так же, глазом не моргнув, он прошёл прямо и налево, и мешок канул в наших бесконечных тёмных углах как и не был здесь сам. Интендант приезжий запомнился. Это он наверное на сердце Данко наступил из осторожности у Максима Алексеевича Горького. Ходил возле, в машину заглядывал, в глаза мне пытался смотреть, пытаясь увидеть неладное. Бог с тобой, я неладное тебе как-нибудь в другой раз укажу – не обрадуешься. «Да вроде все», я сказал про мешки на его низачем осторожный вопрос. «А то мне…», говорил, объяснял вроде бы. «Езжал бы ты!», подумал я про себя, «Пока хлопцы мои не учуяли в тебе неладного, да не материализовали бы эту мою мысль». Уехал, бог с ним. А это случилось потом. Месяца через два. Под Новый год. Я стоял у решётки забора во дворике и плакал. За ржавыми прутьями, на асфальтовом пятачке они умудрились сделать почти настоящую ёлочку, в иголках которой я узнал того самого «лавруху» оставленного нам. Настоящую. Радостную. И теперь бегали вокруг по асфальтово-чёрному пятачку под начинающимся дождём и веселились как про?клятые. Они знали, что в амбаре у нас остался только один мешок овса. А я знал, что до весны ещё больше двух месяцев. Они не хотели считать до весны, у них был – Новый год. Сердце слегка выворачивало потом у меня каждый раз под праздник этот красивый, под Новый год. Я бы улыбнулся сквозь слёзы – дети ведь, но мне надо было пора. И я пошёл под начинающимся дождём собирать прибившихся к детскому дому бродяг валявшихся в грязи и кругом. Кто-то из моих постарше стал мне помогать. Одного под забором-стеной нашли, замёрз совсем, лежит скрючился. Но вроде живой и не пьян. А с другим конечно история. Известный хромой. Пьянь всей округе знакомая и дебошир. Им воспитанники мои дразнились по-непристойному в моменты внутриполитических кризисов. Лежит. Дождь не дождь, и канаву как выбрал – попровалистей. Лежит, матерится и пьян как голе́нище. Понял сразу и нашим сказал «Не брать!». Толку не будет. Лишь вывозимся. Этот не пропадёт. Но тут в гости к нам какой-то гринписовец выписался – по охране животных от нас. Говорит как же, надо взять, тоже ведь человек, друг, товарищ и подлежит. Я не стал уточнять уверен ли он в им произносимых определениях, я повёлся. Только я своим пацанам не дал это сокровище правторить, отправил их ещё одного, Аркашку Кривого, забрать, он был недалеко. «Ну давай», говорю, «понесли». Пассажир тот и принялся прихватываться. Пока тащили – много услышали. Гражданин скоро понял неправоту, сдался скоро, только грязи трепнул – весь вагон. И пиджак у него был весь в ужасе от нехорошего об того. Сил не стало и при одном особенно удачном его выверте не удержали уже и подымать не пришлось. Оставили. Взяли уже по дороге тогда ещё одного, тоже хорошего, но хоть не такого вметеленного. Потащили, а товарищ в неааккуратном пиджаке запел про медпункт, который у них там налеве где-то. От гринписа что ли. Медпункт здесь. Удумал же! «А идите вы куда вам захочется!», подумал я. Мне было направо, слава Богу дрова у нас были ещё, надо было организовать хорошую протопку на все предновогодние дни – дождь обещал стать снегом к утру… Я шёл по одной из наших тёмных тропинок, когда понял, что больше не надо, наверное, ходить – я умею летать. Повело низко над темнотой, я полетел. Я от радости к Никаноре Дмитриевне заглянул, к нашей «горничной», как её называли воспитанники. На дорожку, и радостью поделиться – умею летать. Никанора Дмитриевна все молитвы знала невзирая на повсеместный окружавший нас атеизм. Она так просто события этого оставить не могла. Она сказала «Обожди. Я сейчас» и вернулась в комнатёнку уже с графинчиком красного вина и с засохшей белой просфоркою. «Причастится надо тебе. По случаю», сказала она. Я согласен был. «Только, Никанора Дмитриевна, я буду пить радость в полёте!», сказал я и приподнялся слегка на крыла. Ох и горька же радость была на вкус! Это была прозрачная горечь живой воды и маленький глоток влился лаком-расплавлен свинцом и свинец стал – уран. Сила крыльев моих расправилась за плечами моими. С Никанорой Дмитриевной девочка тоже пришла и стояла смотрела как пил я боль и страсти Его Непреклонённого – подросто́к подростко́м. И наверное Красная Шапочка. Пирожков у нас не было жаль. Хлеба корочку бабушке принесла от себя. И от мамки, которую забрала война. Знал я её бабушку. Никанора Дмитриевна как с корочкой встретит, так с полуторами и проводит. Посмотрел я на ту малышню – а она ведь красавица. Злой уран это тешил меня о себя. Никанора Дмитриевна и внучка её стали передо мной неодетые. Я смотрел и был жив я о них – я их любил. И коснулся сначала Никаноры Дмитриевны, нянечки нашей пожилой, а потом видел девочку обнажённую надо мной снизу вверх. Она была прекрасна и прекрасной бы и была, но внимательно видел глаза. Глаза бились укрывшись «Не надо!» хоть и рвалась на части уже её плоть. Поцеловал её нежно «Прощай!» и разлил в крылья уран. Неистовый он рвался вверх, но пройти потолок, смертоносную толщу – не нам. И я вывернул крылья из плечей и вылетел в ставшее проницаемым насквозь окно. Город встретил рассветом меня. Я блуждал ещё в его чёрной предутренней тьме, когда вспыхнул полоской восток и солнце выплеснулось как сама радость в мои живые глаза. Легко разрывая паутину трамвайных проводов я взлетал в светлое небо. И на завод пробрался уж днём. Мне нужно было очень найти и спрятать на его пустой пока территории знак моей первой гордости. Я нашёл скоро эти две железяки валявшимися как попало совсем уж где ни попадя. И я их положил в место нужное. Я вернусь чуть попозже – найду. Их там. Но пока стало мне недосуг. День наступил. Люди стали на смену подтягиваться. Я вышел из цеха, а там он. Инженером он был, возможно и главным, но по нему ведь не скажешь никак. Скромный, спокойный, горе только было у него. Папку он схоронил недавно. И мамку давно. Он показывал мне семейный их фотоальбом со всей их трогательно-дружной интеллигентной кавказской семьёй. Жаль мне было его очень и я оставил дела все свои до поры…
«Седьмое действие – важное», провозгласил неутомимый конферансье и предложил всем пироженые. Зрители уже свободно вставали с мест. В зале горел полупритушенный свет. Мы начинали знакомиться и понимать друг друга. Полночь становилась близка и нам скоро придёт пора уходить. Мы не могли привыкнуть к мысли о предстоящем расставании и знакомились друг с другом как насмерть и навсегда. Официантки стойкими приверженицами культа разносили в проходах пироженые, а мы не могли, и не могли, и не могли никак напитать друг друга живительным потоком мыслей, мечтаний и чувств…
Одиноко поутру воин веселится. Снег и лес, и на ветру замерзают птицы... Я простонал на кресле из тьмы «Зачем?» и добрая доктор поправила мне, очнувшемуся, белую подушечку под головой. «Ты уже спрашивал», ответила она и мне стало светло от неоновых ламп неслепящего дневного света надо мной, «Мысль – ток. А ты Проводник. Только сердце немного пошаливает, но мы приведём тебя в порядок». Она улыбнулась тепло и коридоры распахнулись цветным дождём надо мной. Я шёл по городу утром совсем и представлял себе коммунизм. Когда все игрушки будут бесплатными и бери сколько хочешь – не жадничай. Я зашёл в большой магазин из света снаружи и внутри, и из стекла, и понял, что коммунизм уже наступил. И игрушки и разные шарики в магазине лежали спокойные. Много очень – кругом. Я смотрел и на них на всех – радовался. Можно машинку взять или танк. По потребности. Я внимательно посмотрел себе внутрь и пока ничего не почувствовал, никакой там потребности. Потому что я точно не знал – давно наступил коммунизм или нет. Может только вчера. Или две недели назад. И не все успели приехать посмотреть и взять себе что-нибудь. Может ещё не хватит кому-то и я решил подождать. Мне пока танк совсем ни к чему, в Разоружение пока буду играть… И пока я залез на балкон – учиться летать. Вернее и не залез, я на нём был. На балконе из кухни второго этажа, оказавшемся почему-то без перил. Так и получилось, что я стал учиться летать. Потому что я ехал по кухне на трёхколёсном велосипеде своём, ну и выехал. На балкон. Там перил нет. Просто не было и всё. Балкон был, солнце светило и ветер бил в лицо. Ветер действительно был. Воздушный, волшебный и сказочный какой-то ветер, потому что я боялся его как никогда. Ветер и подхватил. И одним порывом увёл меня на велосипедике моём – учиться летать. В первый раз я летел с захваченным ужасом духом. Мне казалось я падаю, а я летел… Дяденька милиционер ещё свистел-свистел… С пеплом смешивает суть время за стеною, жизни нет и смерти нет, только над сосною – одиноко на ветру звёздочка кружится. Одиноко поутру воин веселится…