Сорок шесть минут
Шрифт:
С собою вместе – в причёсках, в ноздрях и в серых турецких и польских повседневных свитерках своих – они уносили неповторимый дух психбольницы, тот самый, который стал хорошо знаком даже членам их семей, – этот аэрозоль с запахом курева, естественных флюидов обитателей, неубиваемых хлорными растворами, меж коих главенствовал аромат горохового супа.
Ровно в пятнадцать часов власть из рук врачей переходила в руки санитаров. Они расправляли плечи, что было важно, поскольку набирались санитары из числа бывших мичманов. Они обходили отделения, как палубы, озирая казённые владения почти как свои. У санитара четвёртого отделения Новикова была резиновая дубина – все это знали, но в остром мужском отделении дубина быть всё же у кого-то должна на случай массовой драки и прочих ЧП.
Палаты оживали тоже. Больные сохранные, то есть те, чьи души не были съедены психическими заболеваниями, выходили в коридор и обживались каждый кто чем мог – варёные яйца, сигареты, чай шли в обмен. Из жёлтых пальцев бывалого токсикомана, например, яйцо передавалось вечно голодному призывнику, у которого на запястье красовался самопорез, отчего и направил его сюда на экспертизу военкомат. Если возникал спор между хрипатым «отбитым» и вчерашним школьником, появлялся Новиков, низкорослый, похожий на татарина бородатый мужик из девятнадцатого века с распутинским прищуром огненных щелей – глаз. Этого хватало для воцарения мира.
Неподвижно на продавленных койках, глядя в никуда и одновременно скользя глазами по бежевым стенам, окрашенным до середины масляной краской, наблюдая за всем, лежали хронические больные шизофренией, пребывая в своей апатико-абулической нирване в отсутствие желаний, импульсов и побуждений. И даже запах горохового супа не включал их в больничную жизнь дома.
– Знаешь, Димон, я, когда на искусственной почке работал, мог разобрать и собрать ее вот этими руками, – скороговоркой тараторил Сечин, вертел головой, сверкал треснутыми очками и при этом высыпал коробок чая в кружку с чёрными глазками от выщербленной эмали.
– Да я слышал про тебя, когда в Первой городской работал, – ответил улыбчивый, неторопливый, огромный, запойный Диманя, предвкушая глоток чифиря, – мой кореш Макс – брат Саакянов, с которыми ты работал в госпитале.
– Сейчас твой Макс, – продолжал, вертя головой, Сечин, как воробей нахохлившись, – он над нами доктор молодой, а вчера на его дежурстве меня на вязки под роспись положили и скоты санитары помочиться не отпустили, я под себя надул!
– Саша, ну ты же матюкался, тебя же не поймать, а все уже спали, а ты барагозил.
Сечин, не слушая, уже заливал воду в кружку и погружал припасённый похожий на железный моллюск кипятильник с эбонитовой рыжеватой ручкой.
Эти двое врачей не уйдут сегодня домой. Сорокалетний Саша Сечин был доставлен из Ярославля, где он влетел в кювет, разбил машину, ибо ехал в Москву требовать повышения в звании своих друзей-сослуживцев из военного госпиталя. Саша был выдающийся доктор, энциклопедист и умница, но, погружаясь в алкоголь, однажды он впал в маниакальное состояние и превратился в больного большим биполярным расстройством. Как доктор по статусу, он вел себя в отделении вызывающе, и меня действительно слёзно просили подписать ему «фиксацию», а я по глупости не проконтролировал и ругал себя после, что взял грех на душу, оттого что Сечин насильственно обмочился. Санитары умеют мстить…
Огромный Дима страдал запоями. Ну, скажем прямо, не страдал. Это был его способ перевернуть жизнь, стать демоном, в этом состоянии он мог, ужасающий и неукротимый, прыгнуть, например, с моста Потона в Киеве вместе с соучеником Бычковым, ещё большим великаном-придурком, способным на всё. Ну и прочее по мелочам, типа двинуть заведующего хирургическим отделением, и опять быть уволенным, и опять напиться, и влететь под «КамАЗ» на своем скутере.
Дима – мой друг со студенческих лет. С ним мы ходили за крабами, ныряли с пирса, хлебали портвейн, орали под гитару Высоцкого и переписывали кассеты на его японском магнитофоне, огромном, как сам Диманя, Sharp-777.
Однажды мы втроём с Якубовским раздубасили квартиру нашей одногруппницы Наташи Ротарь, особенно запомнились мне тогда удары подушкой по люстре, которая загорелась от короткого замыкания. Но с возгоранием квартиры обошлось. Мне было ужасно стыдно тогда после всего этого, а ему с Якубовским – нет.
«Да по…й все, Максюша!» – хохотал он мне в лицо.
Может, это и была та точка, после которой я оказался в больнице в качестве врача, а он – в качестве больного. Кто знает.
Однако ещё не вечер. Еще только полчетвёртого.
Пока эти двое разговаривают, Белоногов – изверг и шизофреник с самой отвратительной репутацией хронического криминализированного больного – «подымает коня». У него бесцветное, безлюдное, как складской подвал, лицо, короткая стрижка, он безлик и безглаз, как воин терракотовой армии. Может, он и есть тот демон, который способен обвести вокруг пальца всю немецкую психиатрию.
В этот весенний день через приоткрытое окно в клеточку решётки опускается верёвка, к которой привязывается почему-то мультипликационный, от туманного ёжика, трогательный узелок. В этом узелке, как алхимический элемент зла, притаилась гадость из гадостей.
– Бля, Максюша, я, Сечин и Белоногов, мы укололись тогда из одного шприца, а потом на посту я увидел вот что… – расскажет мне через неделю Диманя со слезами на глазах.
Из-за белой спины постовой медсестры, из-за колпака её, похожего на колонну, прямо на столе между тонких бездушных журналов – историй болезни, прямо на одной из них (той, которая история Белоногова) Диманя увидел подчеркнутые красным карандашом три буквы. Букву В, букву И и букву Ч. Употребить из одного шприца со спид-инфицированным означало провалиться еще на один этаж вниз в этой печальной бездонной движухе. И Дима на пятый день своего пребывания в психбольнице прямо на «отходняк и депрессивный хвост», который имеется у всех тех, кто выходит из запоя, получил вот эту задачку на подумать.
В противовес своему коллеге доктор Сечин в это время нисколечко не расстроился и не оставлял своих стремительных прогулок по пятидесятиметровому коридору взад и вперёд раз по сто – под влиянием чая, приготовленного при помощи моллюска-кипятильника. Его беспокоили другие вещи, и он был полон безумных замыслов, витальный и неубиваемый, как герой какого-то тиражного комикса.
Но оставим их. В больнице бывают дела, скажем, государственной важности, так что двинемся дальше. Дело в том, что сейчас в свой кабинет вернулся главный врач Ведомцев Георгий Михайлович, пятидесятилетний мужчина с внешностью героев фильма «Крёстный отец».
Он снял элегантное чёрное пальто и, конечно же, белый шарф (на дворе конец девяностых всё-таки), проследовал в свой большой кабинет без портьер и пожал руку сорокалетнему визитёру с внешностью героев фильма «ТАСС уполномочен заявить».
Портьер на окнах в кабинете главного нет, и, говорят, вот почему. На утренних пятиминутках, из которых каждая третья представляет собой буквальный разнос всех и вся, впадавший в ярость Георгий Михайлович приближался к окну и убийственным хватким движением обрывал шторы.