Сорвать банк в Аризоне
Шрифт:
Я сам лично наблюдал такую бурную любовь, произошедшую между моим приятелем Димой — между прочим, вахлак вахлаком, — и американской женщиной Сандрой. Правда, кончилось все печально. Сначала Сандра пришла к его жене Любе и, рыдая, попросила отдать Диму ей. Это было бы еще ничего, поскольку Люба, по обычаю нашей исторической советской родины, просто послала ее подальше и даже ничего не сказала Диме. Но потом появился адвокат с доверенностью от Сандры на начало бракоразводного процесса. Пришлось Диме и Любе подхватить детей и быстренько переезжать из Чикаго в соседние Милуоки, расположенные, однако, уже не в штате Иллинойс, а в штате Висконсин. А в новом штате Сандре надо было бы искать нового адвоката. Тем только и спаслись.
Все это я к тому, что советский мужчина в Америке, особенно поначалу, пока он еще не запуган всей этой болтовней о равных правах — большая ценность для женского населения. А для советской женщины замужем за американцем — тем более.
Американского мужа Инки зовут Джим Робертсон, что, понятно, многое объясняет. В самом деле, День Благодарения отмечается в последний четверг ноября, Рождество двадцать четвертого декабря, а день рождения Мартина Лютера Кинга пятнадцатого января. Накануне каждого из этих праздников наш компьютерный отдел вместе со всей администрацией медцентра дружно откладывал работу в сторону. Все мы, с женами и детьми, собирались на небольшой алкогольный междусобойчик, не только разрешенный, но и поощряемый руководством. Вообще-то на территории университета официально запрещено не только принимать наркотики и употреблять алкоголь, но даже и курить. Тем не менее, университетская полиция в такие дни на эти нарушения внимания не обращает. А выпивка, хоть и в очень небольших по нашим понятиям дозах, сильно помогает американским женщинам решать их проблемы. Всего через три праздника оказалось, что мы с Инкой можем и не дожидаться очередного служебного мероприятия для того, чтобы снова встретиться и пообщаться — благо я живу один и совсем недалеко. Правда, до настоящего общения дошло только еще через пару месяцев, а целую ночь Инка провела у меня вообще впервые. Как пойдет дальше, я не знал, но, в любом случае, я от всей души желал Джиму всего самого лучшего. Видит Бог, я совершенно не собирался разбивать его крепкую протестанскую семью. А свою собственную — тем более.
Проснулся я этим утром, стало быть, около восьми, а мой официальный рабочий день начинается в девять тридцать. В Чикаго, где живет моя семья, и который все-таки больше похож на мой родной город — как-никак, семь лет прожито, — я бы уже опаздывал на работу. Мне бы пришлось сломя голову бежать под душ, не позавтракать и не менее часа пилить в моем лимузине выпуска 1991 года до места службы. Но здесь, в благословенном городе Тусоне, в восемь часов утра мне уже не нужно было никуда спешить. Поэтому я спокойно встал, принял душ, побрился и убрал оставшиеся с вечера бокалы в посудомойку — немного выпили с Инкой до того, как приступить к повторению пройденного. Затем, опять-таки не спеша, я приготовил завтрак, съел его, просмотрел по телевизору местные новости и вышел прямо под апрельское ясное небо и утреннее еще не жаркое солнце. В городе Тусоне до работы мне было ровно двенадцать минут пешком.
Я приехал в Тусон в конце октября, а сегодня было уже двенадцатое апреля — День космонавтики, — но мне так ни разу и не пришлось надеть толстый свитер, который мне выдала в дорогу моя жена Рая. Дождей, по сути, не было вовсе, а снег выпал один раз в январе и пролежал только одно утро. Дольше всего он лежал не на земле, а высоко на листьях королевских пальм, окаймляющих огромный внутренний двор университета. Помню, все японцы, сколько их у нас было, тут же высыпали во двор, чтобы заснять на фото и видео это сочетание: белый снег, ярко-зеленые листья, голубое небо и лиловые горы на горизонте. Конечно, когда я собирался в Тусон, я выяснил, что летом тут страшная жара, под сто двадцать градусов — это, по-нашему, уже ближе к пятидесяти. Но пока, в начале апреля, с утра было, как сказали по телевизору, семьдесят шесть градусов, а к четырем часам обещали девяносто, то есть чуть за тридцать. Это примерно как в разгар лета в Чикаго. Только в Чикаго очень влажно из-за необъятного озера Мичиган, а Тусон, наоборот, лежит в пустыне высоко между двумя горными хребтами, и здесь очень сухо. И солнечно — Тусон, как ни странно, считается астрономическим центром мира, потому что солнце сияет на его безоблачном небе не менее трехсот дней в году.
Откровенно говоря, я не пришел в восторг от города Тусона, когда такси с мексиканцем за рулем везло меня из аэропорта в центр города, по американски — даунтаун, к Аризонскому университету. Университет оказался самым большим комплексом высоких зданий в Тусоне — высотой аж в целых пять-двенадцать этажей. Он, кстати, сразу заметен на фоне города уже с воздуха, когда только подлетаешь к Тусону, потому что весь университет построен из одинакового темно-красного кирпича. В остальном даунтауне я потом насчитал еще три «небоскреба» — не выше двадцати этажей. Вот и решайте, что такое Тусон — город, или просто большая одноэтажная деревня. Кто-то, может, и не любит «каменные джунгли», как выражались советские газеты, но я вырос в центре столичного города Минска, и не помню, чтобы когда-нибудь мне хотелось по своей доброй воле переселиться в деревню. Приехать поработать — куда ни шло, а жить постоянно — поищите кого другого.
Тем не менее, солнце сегодня с утра светило, приятный ветерок обдувал мою уже лысеющую голову — сорок два года, никуда не денешься, — и я с удовольствием шагал в сторону университета от моей Десятой улицы по Парк-авеню. Слово «авеню», впрочем, не должно вводить в заблуждение. Пейзаж на Парк-авеню больше всего напоминает какое-нибудь большое село на южной Украине. На такую мысль в первую очередь наводят мексиканские домики, густо обмазанные глиной, которые здесь, впрочем, называются не мазанки, а «адобе». Считается, что адобе хорошо защищают от жары, и потому они очень популярны и в Тусоне, и в остальной Аризоне. Как в любом украинском селе, прохожих на авеню не было — я шел один. По всей длине Парк-авеню, не по-украински, растут молодые мандариновые деревья, а под деревьями кое-где валялись опавшие февральские мандарины. Когда я зимой впервые увидел, что свежие мандарины растут прямо на деревьях, я, конечно, нарвал с десяток и спрятал в наплечную сумку, опасливо озираясь — а вдруг нельзя. Но никто не стал меня хватать и требовать мандарины обратно. Вскоре я понял, почему — мандарины были или очень кислые, или очень горькие. Тогда-то я и вспомнил, как учительница биологии рассказывала нам в школе про Мичурина и про его попытки перевоспитать дикие саженцы. Здесь, в Тусоне, о Мичурине явно не слыхали. А верней того, и в школу не ходили. Одно слово, пустыня.
С таких мирных размышлений начиналось мое сегодняшнее утро. Собственно, оно еще продолжалось — но от раннего спокойствия и расслабленности не оставалось и следа. Все изменилось за каких-то несколько минут — и вот я уже растерянно переводил взгляд с черного лица на белое в надежде угадать, что на самом деле им известно о моей деятельности в Аризонском университете. Особенно меня тревожил лейтенант Санчес. А он, ошеломив и меня, и Сэма сообщением о полутора миллионах, снова пришел в состояние прежнего благодушия.
— Лио, вы же не глупый человек. — Санчес улыбнулся мне почти сочувственно. — Вы ведь понимаете, что никаких шансов в суде у вас не будет. Факт ограбления налицо, способ известен, и кто ограбил — в смысле, какой компьютер — известно тоже. Да и лично с вами уже почти все ясно.
— То есть как это — все ясно? — возмутился я. — Вы вообще ничего обо мне не знаете. Сэм, неужели ты ему веришь?
Сэм все еще переваривал сообщение о похищенных деньгах. Видно было, что он находится в состоянии полного недоумения, но рефлекс руководителя работал у него хорошо, и он автоматически произнес:
— Лио у нас очень хороший работник, ни одной жалобы за все время.
— Причем здесь «хороший работник», — отмахнулся лейтенант. — Лио ведь родом из России, не так ли? Русская мафия, русские программисты, русские хакеры… вы меня понимаете?
— Нет, не понимаю, — отрезал Сэм, наконец собравшись с мыслями, но, к сожалению, он был не прав.
Прав был лейтенант Санчес. Россия, по мнению среднего американца, это родина понаехавших Япончика с Тайваньчиком, которые развели убийства и бандитизм на Брайтон-Бич в Нью-Йорке, а заодно и в других американских городах. По мнению же эксперта по программированию, который выступит в суде, Россия — это родина прекрасно образованных компьютерных взломщиков-хакеров, которые тоже нагло попирают американские законы. И крыть тут нечем, потому что и то, и другое в общем-то правда. А объяснить американцам из штата Аризона, что Белоруссия — это не Россия, и вообще невозможно. Это было бы еще труднее, чем научить их правильно выговаривать «Голубев». При получении американского гражданства я нарочно принял эту более простую фамилию вместо моей настоящей — Голубович. Но я быстро понял, что просчитался — надо было сокращать хотя бы до «Голуб».
А еще не надо забывать наше славное коммунистическое прошлое. Одна наша знакомая, родом из города Каменец-Подольский на Западной Украине, подала в суд в городе Гэллапе, штат Нью-Мексико, на дантиста, по ошибке вырвавшего ей один здоровый зуб и заодно сломавшего другой, тоже здоровый. Отрицать причиненный ущерб было невозможно, но адвокат дантиста, между прочим, спросил у нашей знакомой, состоял ли в Коммунистической партии ее давно уже покойный отец. Не подозревая подвоха, она честно ответила, что да, и даже был парторгом на своем предприятии — кажется, это был стеклозавод. В заключительном слове, не касаясь существа дела, адвокат нарисовал картину дочери коммунистического функционера, которая не только прекрасно устроилась на наших американских хлебах, но еще и пытается шантажировать нашего американского врача. Адвокат знал, что среди присяжных были две женщины, чьи близкие в свое время погибли во Вьетнаме, сражаясь с коммунистами. Естественно, дантист был полностью оправдан, а Америка надежно защищена от распространения коммунистической заразы.
Когда я потом вспоминал об этой истории, я иногда пытался вообразить, как бы то же самое дело обернулось на исторической родине. Например, что бы сказал я сам, если бы сидел среди присяжных, и слушал, как добивается правды дочь какого-нибудь мелкого эсэсовца — хотя бы вахмистра-унтершарфюрера. А при этом я бы помнил, что в моем доме висят на стене фотографии дедушки с бабушкой, расстрелянных такими же эсэсовцами в Тростянце под Минском. Однако на то, чтобы представить себе свободных советских присяжных, в том числе и себя самого, моего воображения никогда не хватало.