Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нет, никому не отдаст он «Мёртвые души» в том состоянии, как они есть.

Не первый день это стало очевидным ему, а в такого рода делах колебаться он не умел. В людском суде всегда силился он предугадать высший суд, и как решит высший суд, так и будет, — слышать это было ему не впервой.

Он вдруг ощутил свою обречённость. Краски сбежали с худого лица. Оно сделалось сумрачным, тоскливым и жалким. С силой и болью выдохнул он:

— Не мо-гу...

Что-то неясное, смутное запрещало ему поднимать умелую руку на свой беззащитный излюбленный труд, чем-то непоправимым, ужасным угрожая ему, однако ж он повторил беспомощно, тихо:

— Нет, не могу.

Высший суд был ему необходим. При одной мысли о высшем суде между лопатками обжигало ознобом.

Тогда он подумал с лукавой своей изворотливостью, что замерзает вконец, поплотнее запахнулся в старый сюртук и стиснул покрепче зябкие плечи руками, да тотчас и понял, что лукавил с собой, то есть тяжко грешил. Дрожь повторилась сильнее и тем явственно подтвердила ему, что не прозаический холод был тут главной виной, что животная трусость трясла его слабое тело, преграждая верный путь к очищению.

Трусость была ему ненавистна. Ухватив, что эта гадость без спросу, без ведома завладела душой, он твердил, что обязан нынче же исполнить всё то, что вменил себе в долг не литератора только, но человека, а сам одними губами шептал:

— Не-е-е хо-чу-чу... не-е-е хо-чу-у-у...

Новых мыслей хотелось, крупных, освежительных, озаряющих мыслей, при первом же взблеске которых безоглядно мчаться вперёд, разбрасывая, ломая всё на пути, ломая, если придётся, даже себя, достигая победы или с радостным хрипом падая ниц. Творчества хотелось ему, дней и ночей вдохновенных трудов, когда самый тяжкий, самый сомнительный замысел озаряется вдруг изнутри бесконечной верой в себя, хотя бы на миг посетившей и согревшей душу создателя, расширяется, как одна неоглядная степь, беспредельно раздвигая границы свои, заряжается страшной энергией веры, и все образы, какие ни есть, обретая беспредельную глубину, возникают с такой ясностью перед взором, что едва поспеваешь бросать на бумагу точно раскалённые огненным жаром слова. Либо безграничное наслаждение своим неоглядно-любимым трудом, либо...

Ещё более крупная дрожь вновь сотрясла иззябшее тело, однако вечно творящая мысль уже без страха дошла до конца:

— Либо ничто.

Это колючее слово его обожгло. Он хотел бы это слово забыть, зачеркнуть, выбить из памяти, выставить вон, как выставляют незваного гостя, который ни с того ни с сего кричит и буянит в гостиной, однако угрюмое слово воротилось к нему, воротилось в новом, явственном, леденящем обличье: либо «Мёртвые души», либо неотвратимая смерть.

И забилось, заклокотало, рванулось, испуганно отстраняя эту последнюю, злую угадку: «Мёртвые души», натурально же «Мёртвые души», всенепременно, пусть ещё не достигнувшие, ещё не достойные поднебесной мечты, однако пусть всё же они, конечно, конечно... они...»

Он было ринулся к шкафу, одним рывком распахнул зазвеневшие тонкие дверцы и выхватил старый портфель, так что от тяжести плотной бумаги оттянулась книзу рука, опустилось плечо, покривилась спина, голова покосилась от усилия набок.

Уже внутренне Николай Васильевич весь устремился куда-то бежать, однако постоял в этой позе минуту, другую, втиснул на прежнее место тяжёлый портфель, прикрыл застеклённые дверцы без звона и аккуратно запер их на ключ.

«Мёртвые... души...»

Он сгорбился, добрался до печки и прижался щекой к изразцам.

Десять лет напрягал он безжалостно волю, мечтая создать потрясающей силы творенье. С любовью и тщанием перечёркивал, перекраивал, переправлял. Два раза сжигал наполовину готовые главы. Все одиннадцать, ровно столько, сколько было и в первом томе, восемь раз со старанием и любовью переписал своею рукой от строки до строки.

И вот чудовищная ответственность чёрным камнем легла в его потрясённую душу, ибо давно уже открылось ему всемогущество изречённого слова.

Сполпьяна выкрикнет обидное слово разгулявшийся, недоучившийся недоросль, и змеиным ядом вольётся оно в оскорблённую душу, и у самого добродушного человека разожжёт лютую ненависть к ближнему хотя бы на миг. Загнёт лицемерную, хитро сплетённую речь позабывший совесть видный политик, и бесстыдная речь прилипчивой ложью своей отравит души не одного поколения. Буркнет презрительно надутый всякой спесью паршивый канцелярист, и в безвинно униженном сердце загорится бессильная жажда отмщенья. Сладенько провещает на весь Божий мир наивный мечтатель, и несбыточными надеждами взбудоражатся и взбунтуются падкие на лёгкую веру народы. Брякнет сдуру несусветную пошлость жадный до денег бездарный фигляр, и развратом повеют его легковесные, как пух одуванчика, строки. Вымолвит сущий художник годами мук и трудов взлелеянное слово, и залежным гвоздём вонзится оно в умы и чуткую совесть живущих и самым хитрым снарядом уже не выхватить его оттуда, ибо намертво врастёт оно в распалённую истиной душу.

И потому грандиозен был его замысел и огромен весь смысл, положенный им в фундамент творенья. И потому всё время своё, все силы, все помыслы и самая жизнь были отданы без остатка ему. И потому невозможно было бы не судить его судом самым суровым, неподкупным, истинным, беспощадным, то есть единственно верным, высшим судом — не людским современным судом, бесчувственным, лицемерным, снисходительным ко лжи, а именно тем, который ни за какие награжденья и деньги не произнесёт ничего, что хотя бы отдалённо было похоже на ложь.

Но как же расслышать голос такого суда?

Издавна лишь на высший суд обрекал он себя, издавна силился разобрать в нестройных людских голосах хотя бы слабейший, отдалённейший отзвук, но не ради смешной и честолюбивой награды заслуге своей, а лишь ради того, чтобы с каждым днём становилось всё видней, какая дорога открывалась перед ним. Издавна искал он сближения с теми людьми, которых менее коснулось земное и которые по этой причине были чистосердечней, правдивей всех остальных, надеясь заслышать в суровых речах и попрёках верные звуки наивысшего приговора себе.

Однако таких, которых менее всех остальных коснулось земное, в скитальческой жизни его повстречалось до крайности мало, всего человек пять или шесть, ещё меньшее число их оставалось в живых, и одним среди них был, без сомненья, Матвей.

Самое знакомство с Матвеем ошеломило его.

Он был до крайности озабочен в те дни: из печати выходила его новая книга, на которую он возлагал слишком много надежд, однако душа его пребывала в тревоге и смуте, по временам до видений, до ужаса представлялось ему, что он поспешил, что подобную книгу ещё рано было выпускать в свет, если в самом деле желать от неё испепеляющих души последствий, что надо бы ему поработать над ней ещё года два или три в укромной тиши одиночества, чтобы снова и снова продумать и выверить, что захотелось сказать своим собственным словом, своим собственным голосом, уже не запрятывая ни того, ни другого в картины и образы, так поверхностно, превратно, так нелепо истолкованные и уразумлённые почти всеми из нерадивых его современников. Он никак не мог угадать, на какой именно степени внутреннего своего воспитания находится, и по этой причине всё ещё раздавалось в ушах, что к этой особенной книге он не готов, что ужасно как поспешил и этой спешкой понапрасну испортил прекрасные мысли, всё-таки заключённые в ней.

В этом неопределённом, мучительном настроении он испытывал нужду не в таком земном и корыстном человеке, как ими были многие, если не все, кто его окружал, а в таком, который по возможности высказал бы ему самую прямую, самую голую правду о нём же самом, не справляясь ни с его самолюбием, ни тем паче с пошлой приличностью пошлого света, которая, как всем известно, обязывает лгать и преподносить нашим ближним одни только сладкие комплименты, чтобы как-нибудь не обидеть и прочно нравиться им.

Он обращался к испытанным давним друзьям, однако с болезненной остротой ощущал, что все те, кому адресовал он свои задушевные письма и затем позволил ознакомиться с рукописью, не признали совсем его книгу, хотя, как поступали обыкновенно, лишь бы не огорчить и не потерять его дружбу, отвечали обиняками, прямо же высказать своё мнение до выхода книги не решился никто.

Он всё колебался, намереваясь то объявить, что книга его неудачна, чтобы больше не думать о ней, то доработать, улучшить её и следом за первым изданием напечатать без промежутка второе.

Поделиться с друзьями: