ЖАНРЫ

Современный итальянский детектив. Выпуск 2
Шрифт:

— Не понимаю. — (Мне, видимо, не удалось скрыть смятение.) — Они же не могут изменить учредительные документы без моего согласия.

Даже если у меня еще и оставались хоть какие-то иллюзии, что я склонна преувеличивать опасность в силу своего пессимизма, то последние слова Эстер их полностью рассеяли.

— Нет, боюсь, у них все уже на мази. Должно быть, они убедили моего мужа, что ты… ну, понимаешь… не совсем надежна, что ли. И потому необходимо ввести новых компаньонов…

— Пасту и Каллигари…

— Не знаю, его я видела не часто, а вот что касается блондинки… По-моему, супруг специально поделился со мной некоторыми сведениями — хотел предупредить и снять с себя часть ответственности, справедливо полагая, что я расскажу все тебе. — (Ее низкий приятный голос звучал спокойно, и она ни в чем не переступила границ такта, но каждое новое слово казалось мне все более зловещим.) — Прежде всего я постаралась собрать воедино всю информацию. И если вначале все выглядело несколько надуманно, то эта статья о наследовании и о специально оговоренных обстоятельствах стала для меня сигналом тревоги.

— Ничего здесь надуманного нет, — пробормотала я и добавила: — В случае смерти или, скажем, хронической болезни, слабоумия — и так далее.

Внутри такой просторной и почти пустой гостиницы раздался неясный шум, и моя ручка, без остановки и без особых раздумий мчавшаяся вперед, замерла. Помимо этих листов бумаги, мое внимание попеременно фокусируется на всех существенных предметах: на тексте «Мелоди», на пепельнице, на лампе, которая время от времени подрагивает, реагируя на судорожные движения моей руки. Все эти предметы начинают казаться мне какими-то пугающе неподвижными, далекими, как те горы, что виднеются за конусом искусственного света. Тогда, чтобы отвлечься от ощущения бессмысленности этих моих записей, я встаю, оглядываю комнату; шум повторяется еще раз и ускользает, видимо погружаясь в пространство.

С сегодняшнего утра, после того как здесь побывала горничная, огромная постель с периной и белыми простынями так и осталась идеально разглаженной и совершенно нетронутой. Я к ней не приближалась: одна мысль о том, чтобы лечь, гнетет меня, к тому же одеяло страшно давит, не защищая при этом. Прошлой ночью я боролась с собой — периодически укладывалась, но не выдерживала больше пяти минут и вскакивала. В результате мне удалось поспать от силы час, сидя на стуле, чуть-чуть отодвинутом от стола, причем так, чтобы красное кресло, слишком уютное, мягкое и похожее на кровать, тоже оказалось у меня за спиной.

Из цинкового крана мне на руки устремляется струя ледяной воды, я столько раз с облегчением умывала лицо, и, к счастью (а может быть, повинуясь инстинкту), я не зажигала в ванной свет и не видела себя в зеркале. Я налила кофе из термоса: не потому, что меня клонило в сон, а чтобы предотвратить и эту случайность — я спешу добраться до конца, хотя и чувствую необходимость ненадолго прервать повествование.

Не знаю, до какой степени мне удается передать тебе мое душевное состояние в те часы, ведь душевное состояние никогда не является лишь результатом какого-то стечения обстоятельств, это сумма предрасположений к тому, чтобы оно было достигнуто. Кажется, я уже упоминала о том, что чувствовала себя в дураках из-за своего отношения к так называемым нормальным людям (я не верила в «норму», а тех, кто ею кичится, навязывая остальным свои взгляды, всегда ненавидела, считала дерьмом, но теперь, пожалуй, и мне надо переосмыслить это опасное понятие). Мы оба принадлежим к поколению, которое не без оснований отрицает «норму» и пытается оградить себя от чувства Вины (ты только вслушайся, какое противное слово, какое мерзкое соединение слогов — ви-на!). Итак, не веря в свою вину или, вернее, сомневаясь в ней, я всегда старалась с тех же позиций относиться и к остальным; в общем, можешь себе представить мой комплекс неполноценности в тот момент, когда я занималась поисками виновного. Но ничего не поделаешь — я вынуждена была защищаться.

Ко всему прочему мой преследователь опирался на то, что всегда привлекало и поражало меня своей таинственностью, — на память. Я полагаю, что память — это единое целое с чувством, с эмоциональным зарядом, а необходимость относить ее всего лишь к биохимическим процессам нашего организма, о чем уже годы твердят ученые, то есть к чему-то, что в перспективе можно будет просчитать и проанализировать, вызывает у меня тревогу и протест. Как будто индивидуальная траектория нашей забывчивости, или же то, как по-своему каждый из нас запоминает моменты бытия, не зависит от эмоционального состояния в данный конкретный миг или в целом (обо всем этом мы уже говорили, помнишь?), а стоит в одном ряду с такими феноменами, как, например, те, что определяют, будут у тебя голубые глаза или карие, большие руки или маленькие. Таким образом, получается, что наш мозг не постепенно вырабатывает, а имеет как данность, с самого рождения все эти хитрые штуки, которые принято называть рассеянностью, эгоцентризмом или забывчивостью; я воспринимаю как огромное благо, как необходимое болеутоляющее средство все эти удобные мешки, полные маленьких и больших ужасов, потому что, безусловно, память — это жизнь, а если бы мы помнили все, если бы нам не дано было право хоть что-то забывать, то тогда, согласись, мы бы потеряли рассудок.

Понимаешь, меня тревожил не сам факт, что я что-то помню или не могу забыть, а то, что меня к этому принуждают. Ко всему прочему речь шла о еще не всплывшем воспоминании. Оно казалось даже страшнее Захира, который обладал хотя бы одним зловещим преимуществом — реальностью своего существования.

Призыв «забывать нельзя» остался самым сильным стимулом для моих мыслей и действий и после встречи с Эстер Симони; этот стимул, как ты увидишь дальше, очень скоро дал свои плоды, возможно чисто биохимические.

От Эстер я вышла в полном смятении чувств. У меня в голове проносились различные идеи; сначала они складывались в стройную картину, затем начинали противоречить друг другу и расходиться в стороны — в общем, никакой ясности.

Всего двенадцать часов назад я как дура поверила, что игра Каллигари соответствует ее истинным устремлениям. Ты не раз говорил мне, что я наивная: так прямо и слышу, с каким раздражением ты меня отчитываешь. Разумеется, Бона могла торжествовать, увидев, как я попалась на ее приманку. Ты совершенно прав, это была всего лишь маска, жалкое дешевое кривлянье, но именно оно и повергло меня в такое изумление! Если хорошенько припомнить, то все: одежда, освещение, реплики — было срежиссировано специально для меня, так как один из них троих (она или два моих компаньона, два ее любовника, по сути, ей принадлежали 66% уставного капитала!), кто-то из них знал, что я рано или поздно окажусь у нее и начну задавать вопросы. И я, как бы цепляясь за факты, а не за видения, я заслушалась ее циничными рассказами об их жизни втроем и едва ли не преисполнилась сочувствия к ней — девушке с небольшим талантом, но большими амбициями, одной против хищного старика и сломленного неудачника.

А теперь нужно взять в расчет еще и Пасту; трио становилось квартетом, держащимся на мелочном расчете и алчности.

Но понимаешь, я не могла взять в толк, каким образом интрига, выстроенная из-за денег, может быть такой подлой, приобретать такие коварные, тщательно разработанные, прямо-таки маниакальные формы. Скорее уж, это походило на плод логических изысканий одинокого разума, сжигаемого давней и глубокой ненавистью, на хитрость безумца, который хочет выставить свое безумие как нечто настолько естественное и осязаемое, что я немедленно должна им заразиться.

Конечно же, безумие Боны Каллигари могло выражаться не только в переодеваниях, но и в ненависти по отношению ко мне. Вполне вероятно, свой коварный план она разработала без сообщников, не допуская подражательности и половинчатости. А могла и привнести свою жестокость в заговор мужчин… В таком безумном контексте все казалось возможным.

Впрочем, стоит ли объяснять тебе, почему до сих пор у меня складывался другой образ безумия, а все остальные улики и подозрения отходили на второй план?

Леденящее бешенство Джо Шэдуэлла воспринималось как отражение тщательно сооружаемой вокруг меня ловушки; причем тот, кто ее расставлял, узнавал себя и хотел быть узнанным именно в Джо. Он действовал с наглостью преступника, добиваясь крайних последствий своего безумия: ведь у его двойника в итоге все-таки хватило смелости открыться.

То, что происходило между экраном и залом, между лицом и голосом во время кошмарной сцены удушения, утвердило меня в мысли: это было подлинное разоблачение.

Поделиться с друзьями: