Спокойствие
Шрифт:
— Это вы на нищету так реагируете? — спросил священник, но я только махнул рукой, проехали, и не чувствовал даже обычного стыда, который бывает, когда я ловлю себя на том, что ухожу в себя настолько, что не замечаю окружающей действительности. Думаю, отчасти поэтому равнодушные люди внезапно начинают помогать другим людям. Чтобы испытывать хотя бы чувство стыда. Человек любит уличать себя во лжи, ведь говорить господину Розенбергу, что авторучка мне не нужна, это весьма напоминает ситуацию, когда голландские швейные производители говорят, что эти пятьсот фирменных бракованных свитеров им не нужны.
— Нам надо спешить, — сказал я. Позади остался цыганский квартал с его мужчинами-конокрадами, с его лестницами, ведущими в никуда и с его малолетними отпрысками в заграничных пуловерах. Квартал напоминал бродячий цирк, в котором не на что смотреть, кроме как на худосочного льва, лакающего из умывальника.
У меня не было обратного билета, потому что пятнадцать лет я неизменно говорил кассирше на вокзале: только туда. Думаю, примерно так же Юдит говорила о своей поездке в каком-нибудь адриатическом порту, когда, держа под мышкой узелок со сменой белья и скрипку семьи Веер, она просила ка-кого-нибудь портового грузчика, чтобы он был так любезен плюс тысяча долларов, и освободил для нее небольшое местечко среди грузов югославской тяжелой промышленности. В общем, возле окошечка кассы я вдруг понял, что даже покупая билет домой, я вынужден повторять: только туда. Хотя мне уже все равно, подумал я и тут же заплатил за билет, потому что поезд уже свистел вдали.
— Возьмите это, — сказал священник, когда я стоял на ступеньках вагона, и вложил мне в руку книгу в кожаном переплете.
— “Исповедь”? — спросил я.
— Ну не шутите. Этого автора вы не знаете.
— Хорошо, — сказал я и положил книгу в карман пиджака. — Значит, подождете, пока я уверую?
— Не волнуйтесь, у вас будет время над всем подумать.
— Возможно, вы были правы. Нужно, чтобы сперва меня стошнило. Вдруг получится обратить сердце мое к Господу.
— Не надо его обращать. Оно и так обратится.
Мало кто ездит на поезде в понедельник утром. Ни рабочих, ни туристов, ни контрабандистов, которые спешат со своими товарами на загородные рынки, только пара менеджеров с портфелями, теперь и они начали, пока по одиночке, ездить на поезде, но шеф говорит им, через год будут “сузуки-свифт”, на “сузуки” можно будет возить в Пешт наборы позолоченных столовых приборов, и семью на Балатон. Вот увидите, посетительницы бутиков в центре будут раскупать их, как горячие пирожки, наступил сезон. А теперь почему вы грустите? Что с того, что вы не можете внести залог за пятьдесят грязных никелированных столовых наборов? И не говорите мне ничего про счет за электричество, будьте же, наконец, мужчиной. Используйте свой шанс. Посетительницы бутиков уже во время открытия вывесили табличку, мы ждем вас, менеджеры, не томите нас, а кто не вывесил, у того уже есть набор позолоченных столовых приборов в дипломате, и они ждут другого менеджера, который торгует мультивитаминной косметикой от производителя или леопардовым бельем, потому что леопардовое хорошо пошло, в “Роби” его прямо-таки расхватали. Словом, такие вот менеджеры ездят на утренних поездах, и еще люди с гвоздиками и бутылками с водой, которые спешат в больницу, и еще те, кто бегает по учреждениям и хлопочет о компенсации, в карманах у них договора о купле-продаже поля за три золотых кроны, написанные химическим карандашом, или свидетельские показания соседей по камере, которые удостоверяют, что после двенадцати лет заключения они пешком пришли домой с берегов Енисея. Какого хрена, где я вам достану акт об освобождении?! Те, кто не успел отморозить себе руки, сразу подписали бумагу, что они никогда здесь не были, затем часовой в воротах лагеря дал нам пинка под зад, чтобы мы поскорее убирались отсюда, и мы не рискнули забраться в кузов грузовика, боялись, что нам будут стрелять в спину. Да вы в своем уме, молодой человек? Вы думаете, это пидоры продырявили мне уши, чтобы вдеть сережки? И не ссылайтесь мне на параграф, посмотрите сюда, это не дырка от пидорской сережки, это крыса прогрызла мне ухо в бараке! Очень жаль, что я не проснулся, уж тогда-то поели бы мы мяса! Короче, в основном такие люди садятся на поезд в понедельник около десяти, и найти пустое купе было куда сложнее, чем на рассвете, когда ездят рабочие, или в выходные, когда ездят туристы, потому что они скопом набиваются в одно купе, шестнадцать человек устраиваются на восьми сидячих местах, ругают мастера по цеху или учителя физики, по кругу идет бутылка, играет магнитофон. А все эти менеджеры, посетители больниц или выбивающие компенсацию хотят побыть в одиночестве, они задергивают шторы, на станциях притворяются спящими, чтобы новые пассажиры не мешали им, а если у двери работает задвижка, они закрывают и ее, чтобы только контролер мог войти в купе.
В последнем вагоне я нашел пустое купе, закрыл дверь, повернул задвижку, задернул шторы и подумал, будет лучше, если историю священника Альберта Мохоша я отправлю в желтое досье, где я собирал неудачные рассказы. Старая нотная папка Юдит была чем-то вроде позорного столба для провальных опусов, выбрасывать мои нелепые рассказы на помойку или в печку у меня духа не хватало. Мало того, я держал желтую папку на столе, среди остальных рукописей, корректур и прочих бумаг, чтобы мама могла читать их в мое отсутствие. Так проходило наше общение. Пока я был дома, она редко переступала порог моей комнаты, но стоило мне отлучиться, она переворачивала все вверх дном, наполняла комнату тяжелым запахом косметики, проливала мятный чай, разбрасывала волосы. Мои рукописи были липкими от ее размазанной помады и туши для ресниц, потому что где-то она слюнила палец, где-то терла глаза. Но я не заговаривал с ней об этих следах, я мог бы запирать свои бумаги в ящик письменного стола, но она все равно была не первой, кто их читает.
В поезде я не могу ни писать, ни читать, потому что сельские пейзажи, проплывающие мимо, навсегда вкрадываются в мои впечатления от прочитанного. Даже вид захудалой придорожной лесополосы непременно оставит свой отпечаток на великолепных описаниях природы, которых так много в книгах, я вспомнил об этом потому, что люди, например, мне читать не мешают. Я могу абсолютно спокойно читать на эскалаторе, на трамвайной остановке или в пивной, разговоры завсегдатаев за соседним столом никогда не мешали монологам старца Зосимы или Мармеладова, одно отлично дополняло другое. Мало того, иногда было несказанно интересно слушать споры о розыгрыше кубка и параллельно листать “Критику чистого разума”. Только пейзажи мне мешают, чему я вовсе не рад. Я немного завидую тем, кто способен сидеть с книгой на острове Маргит, или с бумагой и ручкой в беседке, увитой розами, я так не могу. Поэтому я даже не пытался начать читать книгу, которую мне вручил священник, а просто смотрел в окно на пусту и ждал проводника, чтобы тот проверил у меня билет. Уже много лет я панически боюсь, что проводник найдет в моем билете какую-нибудь ошибку и высадит меня на ближайшей станции, глупость, конечно. Да где же этот хренов проводник, думал я, и скоро до меня дошло, что я уже не боюсь проводников. Даже если он сейчас меня высадит, я четыре дня буду бродить по пусте, и в этом, несмотря ни на что, есть свои плюсы. Без меня ты даже кран не способна открыть, мама, думал я. Если очень проголодаешься, будешь есть меньше хлеба, только и всего, думал я. Потому что Господь Бог не побежит в магазин на углу, думал я. Все-таки тебе определенно не обойтись без хлеба, мама, думал я. Без лучшего белого хлеба из пекарни Ракоци, думал я. Если в проводнике будет хоть что-то человеческое, он найдет ошибку в моем билете и вышвырнет меня из бегущего поезда прямо в пусту, а ты пойдешь и спокойно купишь себе хлеба, думал я. Пятисот франков в месяц вполне хватает на капли Береша (от которых никакого толку) и на косметику (разумеется, ее все равно никто не видит), думал я. Кстати, не младшая сестра, а старшая сестра, это ты давно бы уже могла выучить, думал я. Так мы вдвоем решили, когда нам было семь лет, думал я. Глупо всю жизнь ссориться из-за получасовой разницы в возрасте, думал я. Пока вы репетировали какое-то ревю-рабочего-движения, мы в суфлерской будке играли в гляделки, думал я. И кто дольше смог выдержать, не моргая, стал старшим, и больше мы об этом не спорили, думал я. И тебе об этом сказали, думал я. С тех пор я помнил, что Юдит моя старшая сестра, думал я. Добрый день, билет, пожалуйста, сказал проводник. Прошу вас, сказал я. По крайней мере, могла бы притвориться, что ты помнишь и о других неприятностях, а не только о прорыве плотины или о глазном кровоизлиянии, думал я. Здесь не курят, сказал проводник. Простите, сейчас я выйду в коридор, сказал я. Несомненно, проблемы в половой сфере привлекают внимание окружающих, думал я. Достаточно, если вы закроете окно, сказал проводник. Не важно, сказал я, то есть спасибо.
Когда почтальон принес первое письмо от Юдит из Америки, товарищ министр вызвал товарища Феньо, партсекретаря театра, и сообщил, что игра актрисы Веер не слишком дорога его сердцу, потому что, с одной стороны, он больше любит полных брюнеток, с другой стороны, потому что очередь за разными премиями и памятными кольцами и так слишком длинная, иначе говоря, она вполне достойна занять место на верхней ступеньке карьерной лестницы, однако, как выяснилось из “Нью-Йорк тайме”, эта маленькая дрянь с большим рвением пиликает на скрипке по ту сторону океана. Словом, жаль было бы оставлять ее им, мы ведь музыкальная держава, не правда ли? И кстати, у наших прим есть немалые преимущества, мы можем обеспечить их довольно прилично и вместе с тем можем держать их не в таких уж жестких рукавицах. Они не пишут в газеты и в какой-то мере скрашивают ситуацию в стране. И струнному квартету не так-то просто подрывать устои рабочего класса. Короче говоря, он как министр культуры будет глубоко благодарен товарищу Феньо, если тот за максимально короткий срок найдет уязвимое место в душе ее матери.
И товарищ Феньо, над которым, кстати, коллеги собирались хорошенько посмеяться по поводу пятилетнего плана, конечно, исключительно тактично, соблюдая меру, короче, товарищ Феньо всю ночь ломал себе голову, где же в душе ее матери уязвимое место. Он даже немного досадовал, что безвозвратно прошли времена, когда интеллигентным людям было многое дозволено, потом он подумал, была не была, в конце концов, у нас народная демократия, свобода, черт возьми, и на следующий день на репетиции он попросил Клеопатру, чтобы та поменялась ролью с одной рабыней. Вы что, шутите? — спросила Клеопатра, но товарищ Феньо ответил, нет, он не шутит, товарищ актриса, это отличная роль, а если подумать, такая выдающаяся актриса, как вы, может украсить образцовые дома культуры на Тисе. И тогда Клеопатра сказала режиссеру, прогони, наконец, со сцены эту скотину, но режиссер попросил актрису не срывать репетицию, и будьте так добры к завтрашнему дню выучить свои несколько фраз, потому что ваш долг присутствовать на пражском театральном фестивале.
И тогда Клеопатра побежала домой, в чем была. Из ее глаз черными ручьями бежали слезы, потому что она даже не успела смыть грим. Она пробежала чуть ли не весь центр города в черном парике на голове, в диадеме из фальшивых бриллиантов и в бюстгальтере из фальшивых рубинов, в сандалиях из искусственной кожи, и в халате из искусственного шелка, накинутом на плечи. Несколько дней спустя тот же наряд красовался на внучке товарища Феньо в роли Клеопатры на афише французского ревю. Люди не верили своим глазам, матери, выходившие из магазина “Пионер”, хватали детей и поворачивали их головы на сто восемьдесят градусов, так, как обычно свертывают головы курам, жены прямо на улице давали пощечины мужьям, которые глазели на Клеопатру, разинув рот, седьмой автобус проделал путь от площади Освобождения до “Астории” с черепашьей скоростью, поскольку пассажиры требовали, чтобы водитель не смел обгонять Клеопатру. Но никто, ровным счетом никто не понял, кто же эта полуголая женщина в развевающемся халате. Они не узнали свою актрису, потому что никогда не видели ее настоящих слез, только те, что проливаются в нужный момент от вьетнамского бальзама, намазанного под глазами. И даже сам Антоний никогда не видел Клеопатру плачущей, даже тогда, когда почтальон принес первое письмо с Восточного побережья. Именно тогда Антоний понял, что на самом деле слезы у Клеопатры не ментоловые, а соленые, как у любого нормального человека, и он даже не сразу понял, что это из-за потери дурацкой главной роли он впервые видит ее плачущей, что только фиаско в карьере смогло пробудить в ней человеческие чувства. Он был благодарен драконовым законам народной демократии за эти соленые слезы. Ему было наплевать, что Клеопатру перемещают из привилегированной категории не в нейтральную, а в запретную категорию. Ее личное дело переедет на две полки ниже, какая, к черту, разница! Антоний пошел в ванную за валерьяновыми каплями и за мокрыми полотенцами, расстегнул ремешки сандалий на ногах у Клеопатры и стер с ее щиколоток и пальцев ног пыль улицы Кошута, Малого Кольцевого проспекта и Музейного сада. Потом он снял с нее халат из искусственного шелка, чтобы вторым полотенцем стереть капли пота, скопившиеся в излучинах позвонков. Он смог успокоить плечи, дрожащие от рыданий и усмирить вздрагивающие бедра, украшенные золотым поясом. Затем он стер с рук Клеопатры перья из разодранной подушки, и рыдания утихли.
— Как хорошо, — сказала Клеопатра и повернулась, чтобы Антоний смог стереть с ее лица прилипшие перья и осушить настоящие слезы, пробившиеся сквозь театральный грим, чтобы он пробежался ветерком по пульсирующим жилам на стройной шее и чтобы он охладил мокрым полотенцем ее тяжело вздымающиеся груди, украшенные фальшивыми рубинами.
— Не плачьте, мама, — сказал Антоний, — и мягко провел полотенцем по долине ее живота, от грудей, вниз, до золотого пояса чуть ниже пупка.
— Сними с меня это барахло, сынок, — сказала Клеопатра, и я расстегнул на ней пояс, затем она приподняла ягодицы, чтобы я смог вытащить из-под нее ремень из искусственной змеиной кожи, выкрашенный в золотой цвет.
— Сволочи, они думают, что сделают из меня статистку, — сказала она. А я стирал перья с ее бедер.
— Ах, как хорошо, сынок. Еще, ступни тоже, — и она приподняла ногу, чтобы я смог держать ее, но я схватил ее за щиколотку, и ее ступни оказались у меня перед лицом.