Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спор об унтере Грише
Шрифт:

Небольшой отряд продвигается вперед. Ряды шагают ритмично — то сужаясь, то расширяясь: четыре ряда по четверо, посредине — одинокий солдат, впереди два всадника, позади — один. Этот последний, фельдфебель Понт, сидит в седле с озабоченным видом. Ремень шлема, как у всех, натянут вдоль его щек. Но Понт, единственный из всех, отдает себе отчет в том, какое чувство, какое ощущение мужественности возбуждает этот ремень.

Все, что характерно, примечательно для игры в солдаты, — все это соединилось в картине, которую он наблюдает и в себе самом: дух воинственности, единое марширующее тело, единая, если так можно выразиться, групповая душа. Жажда приключений, мужественность, строгая суровость служебного акта, который стоит жизни человеку.

С высоты седла он видит, поверх обеих шеренг с ружьями, Гришу, который шагает, приподняв плечи. Но только он один замечает, как судорожно сжаты замерзшие, посиневшие руки, как сплелись у Гриши пальцы. И бесконечная жалость к одинокому храброму парню, этому оборванному русскому, вновь оживляет в нем уже знакомые чувства, встающие из глубины души.

Вот он, Лаурентиус Понтус, трибун, где-нибудь в глубине Великой Римской империи, следует за когортой германских наемников, ведущих на казнь мятежника, какого-нибудь косматого сармата, мрачного скифа, жизнерадостного самогита, фанатического смуглого иудея, который восстал против закона империи, воплощенного, скажем, в бюсте Траяна или Адриана.

Белизна волнообразной равнины с одинаковым успехом может относиться к белому снегу, и к белому песку, и к белой известковой пыли Галилеи или Галлии. И мысль о неизменности человеческой природы по крайней мере на протяжении такого короткого отрезка времени, как две тысячи лет, тяжелым гнетом ложится на сердце Понта.

Внезапно процессия сворачивает с дороги. Гриша беспомощно вертит головой справа налево, как животное, подхлестываемое невидимым бичом: свернули с дороги, идут вперед, вперед, неотвратимое приближается. Он тяжело дышит, грудь словно обложена льдом.

Вот они достигли откоса холма. За кустами бузины, за старыми стволами и спутанными ветвями снова поворот; далее от него следы колес ведут к ложбине, в стороне от которой стоит серая повозка, запряженная двумя голодными клячами, при ней кучер в мундире, с туповатым лицом, познанский батрак.

А верхом на лошади, у входа в карьер, нетерпеливо ждет человек в серовато-лиловой шинели, в шляпе с откинутыми слева и приспущенными справа, словно у африканского наездника-бушмена, полями, с большим серебряным крестом на шее. Это дородный, краснощекий служитель бога.

С жуткой быстротой, как низвергающаяся с гор река, идет все к концу.

Лишь увидев эту серовато-желтую, в снежных пятнах стену, этого шагающего взад и вперед по снегу с папиросой во рту молодого врача, доктора Любберша, этот узкий длинный ящик, покрытый палаточным полотном, эти последние жуткие приготовления, — Гриша начинает понимать, что до сих пор он все еще не верил в серьезность такого исхода, и хотя знал, что это не шутка, все же думал, что это шутка.

К счастью, дело огромными скачками приближается к концу. Он хочет рвануть ремень, открывает рот, чтобы крикнуть, но какая-то внутренняя сила сдерживает этот порыв; он судорожно потирает руки, как бы для того, чтобы согреться, вместо крика — зевает, втягивая в себя воздух. Только блуждающие светло-голубые глаза поблескивают беспомощно, растерянно.

К счастью, фельдфебель Берглехнер прекрасно знает свои обязанности.

— Жаль, собственно, и шинели, — говорит он, обращаясь к Шпирауге, который совсем не знает, как ему вести себя: его служебная инструкция не предусматривает такого случая.

Егерь развязывает ремень на руках Гриши. Гриша благодарно улыбается и начинает хлопать руками, чтобы согреться. А святой отец тем временем уже бормочет по-латыни, прямо в лицо Грише, отходную молитву — какие-то непонятные слова, — скорбя о бедной отправляющейся в ад душе и моля Христа о милосердии: ведь он умирал на кресте ради искупления и этого русского, не ведавшего, что творит.

Громко, нараспев, читает он молитвы. Грише становится невтерпеж, он силится отвести взгляд от патера, однако серебряный крест заворожил его на несколько секунд, и в это время он безвольно дает расстегнуть на себе пояс, шинель, спустить ее с плеч, за ней и куртку, руки на мгновение освобождаются, и он остается в своей жалкой серой бумазейной рубашке.

Высоко над ним подымается полукругом каменистая обсыпающаяся стена карьера. Дорога впереди загорожена. Там уже выстроился — команда была дана незаметно — отряд в пять ружей со спущенными предохранителями. Смерть несут эти зеленые мундиры и красные лица.

Беспомощный, всеми покинутый, с бьющимся сердцем, готовым разорваться от щемящей тоски, Гриша устремляет взгляд мимо кустов бузины с собравшейся улететь медлительной вороной, вдаль, к лежащему внизу, скрытому городу, где жизнь течет обычным путем.

Фельдфебель Понт с выпяченной нижней челюстью вынимает носовой платок и жестом, не допускающим возражения, вполголоса приказывает одному из егерей завязать глаза осужденному. Целитель душ все еще бормочет свои молитвы.

Руки Гриши опять связаны. Это насилие жутко: отбиваться не можешь, только стонать. Гриша уже почти без сознания. Невероятная тяжесть, как жернов, наваливается и оглушает его от того, что совершают над ним, от того, что это совершают именно над ним, что время идет неудержимо, без протеста, без малейшей пощады. Он не хочет, чтобы ему связали руки, не хочет, чтобы его расстреляли, но он не в состоянии собрать немецкие слова, а русские не могут пробиться, потому что во рту, между зубами, застряло слово, крик: «Мама, мама!» Затем мир исчезает под мягким, хорошо пахнущим полотняным носовым платком. Ни минуты не оставляет страх, гнетущий ужас перед черным зверем, готовым к прыжку. Гриша стоит напряженный, обезумевший, прислушиваясь к тому, что так жутко наступает на него извне.

В тот момент, когда раздается предпоследняя команда, — он слышит стук наводимых ружей, — пастор кончает читать молитву. «Крест», — думает Гриша, и видит пред собою, пред своими закрытыми глазами этот ребристый, тяжелый крест. Когда фельдфебель Берглехнер трескучим голосом выкрикивает «пли», его душа в сознании неизбежности совершающегося, в чрезмерности смертельного страха вдруг освобождается, страшный гнев охватывает его, в то же время он начинает испражняться. Треск выстрелов бешеным ударом врывается в вереницу бурно сменяющихся картин, начиная с креста, висящего на кухне у матери. Он видит Алешу с клещами, лесной склад при лунном свете, когда он крадется через проволоку; слышит кислый запах дерева в вагоне, в котором начал побег, запах сена, когда покидал поезд, пред ним встают беспредельная белизна и ледяное молчание зимнего леса, жуткая — до дрожи — тишина покинутой артиллерийской позиции…

А вот подползает черный зверь, рысь, с дьявольской мордой и ушами с кисточкой, вот она уже стала на задние лапы, готовая его растерзать, но трусливо убегает от его задорного смеха, свободных движений и брошенного им снежного кома.

И Гриша опять слабо и растерянно улыбается, вспоминая зверя, — теперь, когда он вот-вот ринется на него из пяти отверстий ружейных стволов, повалит наземь, убьет. Но давно подавленный и затертый действительностью инстинкт жизни перед смертью вновь ярко вспыхивает в глубинах души, зажженный верой в то, что какие-то частицы его существа все же спасутся от уничтожения.

В те доли секунды — от мгновения, когда пять пуль с неистовой силой вонзились в грязную ткань рубахи, увлекая ее за собою в теплое чувствительное тело, до смертельного разрыва наполненных кровью жил, судорожно бьющегося сердца, обильной легочной ткани, его страдания были так безмерны, так страшны, настолько выше сил человеческих, он сам был так разбит, придавлен, изничтожен, истоптан, что жгучий ужас этого унижения должен был бы стереть улыбку освобождения с его лица.

Но между тем, как его тело, как бы на шарнирах, перегнулось и упало навзничь и на снегу обозначился круг ярко-красной крови, — медленное, упрямое время уже было не властно над ним: тело уже не слышало боли.

Поделиться с друзьями: