Спор об унтере Грише
Шрифт:
Она пламенно верила в добрую волю богоматери, но, чуть-чуть отступая от своей слепой веры и как бы пытаясь остановить время, убеждала себя, что власть врунах дьявола и что заступничество богоматери имеет не большее значение, чем слезы и мольбы падчерицы, обращенные к отчиму, у которого жесткий кулак и сердце, жаждущее водки. Но и самый сварливый отчим может вдруг оказаться в благодушном настроении и откликнуться на просьбы, казалось бы, невыполнимые: так любимый котенок остается в живых, хотя для него уже уготовлены мешок и камень на шею; так и дьявол, шагая в высоких, со звенящими шпорами, сапогах по небесному своду, поглаживая свои бакенбарды, может вдруг пропустить этого Гришу сквозь сеть заграждений, которыми немец покрыл страну и которые становились все гуще и гуще по мере приближения к фронту.
Она бесшумно слезла с нар, подложила дров в маленькую железную печурку, чтобы Грише крепче спалось в приятном тепле, и, вся в огненных отсветах, в игре теней, трепетавших, как крылья летучей мыши, простерлась перед изображением женщины с золотым сердцем.
Когда утром Гриша в последний раз стоял перед Бабкой, одетый в поношенную, в заплатах, шинель русского пехотинца, она сама повесила ему на шею медный значок солдата Бьюшева.
— На колени, — повелительно сказала она, заставляя его склониться перед образом божьей матери. Гриша, который уже давно перестал верить в иконы и попов, а тем более в католических, повиновался, однако, уступая, из благодарности, тому огромному чувству, которое излучалось от этой женщины. Устремив взор на икону, шепча не то заклинания, не то молитвы, она засунула ему под рубашку медную бляху, обдавшую холодом тонкую кожу на груди. Потом присоединила к ней — Гриша не сопротивлялся — еще амулет, который носил Бьюшев, — четырехугольную бронзовую пластинку тонкой работы с изображением трех святых дев, охраняемых двумя ангелами.
Она взывала к душе Бьюшева: пусть она повинуется ей теперь, как повиновалась при жизни, пусть даст добрый совет Грише, пусть видит в нем товарища и друга, пусть помогает и служит ему.
Гриша тем временем думал про себя:
«Конечно, не худо помолиться, но еще лучше было бы напиться чаю.
Кроме того, два таких твердых металла, как медь и бронза, могли бы оказаться от соприкосновения с ружейной пулей такими же опасными, как и рикошетная пуля. От револьверной же пули этот амулет мог бы опять же и защитить».
Затем они еще немного постояли рядом у хаты, опустив головы. Над елями весело простиралось зеленовато-голубое, легкое, словно эфир, волшебное небо. В верхушках деревьев дрозды встречали зарождающийся день восторженным пением. Во всей своей утренней красе одиноко стояла звезда Венера, постоянно сопровождающая солнце — она сверкала там, на востоке, где уже пламенело, скрытое лесом, обманчивое зарево утренней зари.
Гриша поблагодарил Бабку «за все», как он туманно выразился. Его глаза тепло и преданно покоились на ее лице, на котором не было ни слезинки.
С неуклюжим очарованием дурнушки она подымала к мягкому свету зари одухотворенное страданием лицо с небрежно заплетенными седыми косами. Ее широко открытые серые глаза как бы приковывали его взгляд.
Из кухни донеслись нетерпеливые мужские голоса. От горячего чая, уже разлитого в котелки, шел пар. Гриша еще раз заглянул в глаза Бабки, затем неловко провел рукой, словно собака лапой, вокруг ее лица и сказал:
— Ладно, Аня.
Он повернулся, как унтер-офицер в строю.
Его каблуки со стуком ударились друг о друга, В свеженачищенных сапогах, весь как бы напружиненный, радуясь, что он готов в путь, он побежал к кухне по песчаной, покрытой хвойными иглами земле.
Бабка заметила эту радость, которая подымалась от земли, словно ликующий дым. Она провела рукой по глазам, на которых все же выступило несколько сдерживаемых с нечеловеческой силой слезинок. Затем она подняла свой затуманенный взгляд к небу, к утренней звезде, нежно и насмешливо взиравшей на это прощание, погрозила кулаком владыке этого мира, где царила война. Оскалив острые зубы нижней челюсти, она поклялась: «Я вырву его из твоих зубов», — потом с равнодушным лицом направилась в кухню, чтобы дать последние указания двум остальным.
— Как Гриша уйдет от вас, Никита должен будет явиться к вам на плот, он пополнит тройку.
Еще через несколько минут кусты ольшаника и молодые буки сомкнутся за странниками, тяжело нагруженными вещевыми мешками.
«Хорошо, — подумала она, приглаживая волосы, — что этот парень живет на белом свете. По крайней мере есть у меня какая-то забота на земле. Есть из-за чего драться с наглой немецкой сворой!»
И она покачала головой, заметив, что двое из трех мужчин, сидевших в кухне за чаем, Отто Вильд и Федюшка, глубоко удручены. Трудно им было отрываться от привычного и надежного убежища в сердце леса. Но у третьего, Гриши, все существо светилось радостью.
И вот все трое, нагруженные и подтянутые, покидают теплое, душное помещение, с вещевыми мешками через плечо, со скатанными шинелями и одеялами, с палками в руках, как и подобает мужчинам, или — что одно и то же — солдатам.
— Счастливого пути! — крикнула она им вслед. Только Гриша обернулся и кивнул ей. Его маленькие глазки и круглое лицо сияли.
Затем она несколько минут постояла одна посреди просеки, оглашаемой громким щебетом дроздов, в розовом пламени зари, устремив взор в одну точку. Но из лесу никто не вернулся. Нет, никто не вернулся оттуда. И, закинув назад голову, она пошла в кухню, чтобы вскипятить большой чайник воды и приготовить чай для мужчин.
Глава седьмая. Слухи
Область, оккупированная армиями главнокомандующего восточным фронтом (сокращенно — «Обер-Ост»), была расположена тупым углом в выемке, которая шла вдоль восточной границы Пруссии, от балтийского побережья до Верхней Силезии, и захватывала бассейны двух рек — Двины и Днепра. На юге оккупированная область прилегала к административному округу, именовавшемуся «Царством Польским», и к австрийским владениям. На севере русские еще защищали Ригу и территорию по ту сторону Двины. Восточный фронт охватывал, следовательно: Курляндию, Литву, северную Польшу с их пажитями, лесами, степями, болотами, картофелем, птицей, скотом, небольшими количествами руды, уездными городами, крепостями, деревнями. Редкие железнодорожные пути оживляли эти отдаленные провинции. Русские власти, распространявшие там свое владычество над литовцами, белорусами, поляками и евреями — военные и чиновники смешанных кровей воинствующих рас от балта на севере, великоросса и татарина на востоке, — управляли государственными ресурсами по собственным импульсам, подобно тому как в Пруссии то же самое делало колониальное дворянство с Эльбы и Бранденбурга. Эти импульсы были: слепота в отношении людей, недоброжелательство, дезертирство во время войны. Так, рельсовые пути прокладывались, как вспомогательное средство для будущих войн, загоняя хозяйство и транспорт в эту слишком узкую и слишком редкую сеть.
Бесчисленные отряды, входившие в состав германской армии, тысячами пиявок впились в этот огромный край. Они всегда держали свои щупальцы наготове в каждом узловом пункте и в тех поселениях, где жили более или менее значительные группы местных уроженцев. Немцы занимались слежкой, теснили, душили население или, наоборот, ослабляли вожжи, в зависимости от требований или усмотрения высшего начальства.
В то же время они выжимали из обессилевшей страны все соки, перекачивали сырье в армию или отсылали в Германию, которая, словно гигантский спрут, высасывала районы, в которых еще можно было что-нибудь добыть.
В каждом городе развелись канцелярии с писарями, офицеры, чиновники, щеголявшие в поенной форме. С надменным видом они хлопали дверями, третируя и глубоко презирая население за «некультурность». Население втайне платило им такой же ненавистью. Эта картина наблюдалась повсюду: в местных комендатурах, в тыловых штабах, лазаретах, депо, административных учреждениях, редакциях, судах.
В каждой большой деревне размещались местная комендатура с лейтенантом во главе, или же штаб полицейского управления, или, по меньшей мере, отряд егерей и полевых жандармов, для которых реквизировалась самая чистая и удобная изба.