Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Спящие от печали (сборник)
Шрифт:

Мария двигалась, вытянув руки, отстраняя деревянные высокие стебли с режущими тёмными листьями. Раскачивались камыши, раскачивалась холодная, по колено, вода, глухой шум ветра шёл поверху, мотая каучуковые палки вершин высоко над головою. Она не оглядывалась больше и не видела извилистого, взмутнённого следа, тянувшегося за нею по воде, размывающегося, текучего.

Конца зарослям не было. Только мрачнее становилась чаща. Раздвигая камыши, Мария промахивалась – они двоились, троились и были везде одними и теми же. И уже давно не она сама, а только озноб нёс тело сквозь трясину, сквозь заросли, сквозь размеренно всхлипывающую ледяную воду, по илистому глубокому дну в невидимых кореньях.

Обессилев, Мария стала опускаться в воду. Она закрыла глаза, ощущая холод и плеск её у подбородка. Три слова прозвучали в её сознаньи напоследок. «Вот и всё». Потом их осталось два: «Это – всё».

Но что-то огромное забилось, заворочалось в зарослях, совсем рядом, и оглушительно заплескалось. Мария вздрогнула – и поднялась. Большая серая цапля пыталась расправить крылья в тесных камышах и взлететь, но лишь билась без толку в ужасе и бессилии… Тогда Мария стала продвигаться в сторону от бьющейся цапли, чтобы та перестала её бояться.

Цапля взлетела вскоре, и низкий полёт её был виден недолго над шумящими камышами. И снова бесконечные заросли подступали плотнее, и были только они, да качающиеся клочки пасмурного, темнеющего неба над головой, и был путь, становящийся только труднее. И уже давно ничего на свете не существовало кроме того – ни вымокшей одежды, ни цапли, ни предыдущей жизни Марии. Ни чужой любви, так похожей на блуд, ни собственного мучительного стыда, ни пропавших одеял, ни зла, норовившего подчинить её себе когда-то, ни надвигающейся ночи… Всё рассеялось невесть где и почему. Не было ничего, кроме пути.

Её тело больше не ощущало себя. Отторгшееся – жило ли оно когда-нибудь? Давно. Давно… Огненный шар головы плыл сквозь высокую чащу и не клонился, не опускался, не замедлял ровного своего движенья – огненный шар беспрепятственно плыл сквозь чащу.

Вдруг резкий, ясный холод обдал Марию. Стена расступилась. И камыши остались далеко позади.

Свинцовая гладь огромной волнующейся воды уходила в свинцовую гладь огромного темнеющего неба. И царственно плыли перед Марией ослепительно белые птицы. И в медленном их движении посреди бескрайнего неба, посреди бескрайней воды было столько недосягаемой красоты – той, что никогда не открывается человеку, потому что не способно постичь её, не способно вместить её, строгую и грозную, беспомощное, потрясённое человеческое сердце.

Лебеди плыли перед нею – вольно и величаво – на диком сквозном просторе без берегов и горизонта. Они плыли – меж днём и ночью, меж светом и тьмой.

Мария стояла в воде, доходившей до плеч. Прохладный голубоватый свет поднимался от ног её к затылку и уходил ввысь. И сумбурному мареву болезни не было больше места в ровном и сильном свечении, охватившем лёгкое бестелесное тело.

Посреди свинцовой воды, посреди свинцового неба вечно плыли белые птицы.

1986

Большой крест

Повесть-сказ

Солнышко Господне вон как садится-играт… В зорьку разливатся. Гляди.

Хошь – рядом гляди, садись.

Я уж ёво не пропускаю.

Гляжу…

Мы ведь сё с Иваном Исавым, два старика самы долги-высоки, раньше на брёвнах вместе сидели. Два вдовца… Тута сё. Окыл мазанки. Как солнышку-то спадать. И кажда зорька – у нас на глазах. Роботу стариковску всю домашню, какую-никакую, сполним и – не пропускам.

Ну, он год скоро как в земле, Иван. Не видит. Там солнышка – нету… Как, чай, ёму жалко, в тёмным в гробу в своем, в земле: вон оно льётся-клонится, над бурьяном-то – пожар быдто краснай, а уж не видит оттудова Иван-от. Не посидит… Я мол, тесно там. Да чай жёско. Спине-то…

И мы с нём – самы высоки-долги-двухметровы – по всей округе, считай, на свете два токо эдаки уцелели. Изо всех высоких, знашь. При этим режиме. Стары крестьяны два. Щас уж порода-то другая пошла: чудная да мелка… И карахтеры – тожа: незнай какея…

Чай, ище в мальчонках глупых дружились мы с нём, с Иваном! Жуков маиских сё в сумерках сбивали-прыгали. С горы зимой в однем буке катались-падали! Ище в мальчонках глупых… Ну, и сидим, бывало, стары старика два, самы долги. Помалкывам. До темна, до звёздочков…

Он ведь, Иван Исав, лишнего не городил. Рази токо думку свою тожа думат-сидит. Да так… чово обмолвится. Вспомнит маненько…

Зорька-то над бурьяном как пылат-горит – молчим, бывало.

А ведь которы меня за жизню замучили, языками своеми! Ей-пра. Пристанут сё, как репьи, пёс знат с чем: то с однем, а то с другем. Пристают, а сами и не верют ни шиша!.. Сумлеваются. Сколь годов нам не верют, что дом-от наш, большой лунёвскай, пятистеннай-шатровай – сам запылал да сам дотла сгорел: до головяшков чорных, до угольев, знашь. Вон, на тем месте, где бурьян-от вырос, здоровый ростёт… За спиными сё, бывало, шопчут:

– Это ведь Овдокея Лунёва – дом свой сама сожгла! Своеми руками.

Вот эдак сё на маманьку нашу, на покойницу, царство ей небесно, кивают.

Ну, щас не так, конечно. А в ранешно время конторски-то – в глаза тыкали:

– Уж какая ваша маманька Овдокея хи-и-итра была! Такех хитрых-то – и на свете сроду нету. Под землю, люди-то бают, на семь сажон видала! Маманька-то ваша. Чай она – из Чибирёвых взятая: у-у-у!.. Сожгла.

– Да каку таку фарью оне, люди, знали? – в сердцах-то сё в конторе изругаюсь, грешник. – Лучше нас самех, Лунёвых, что ль? Что жа мы-то до сего время – не знам?!.

– Ну! – бают, квитанцию пишут. – Эт уж вы, Лунёвы, таитесь: знамо уж дело – скрытны!..

А есть – молчком, знашь, отворачиваются. Партейны – странни-приежжи. И сроду не разберёшь, чье. В Лунёве-то живут. Галчины затылки.

На праздники своё щас трибунку дощату сколотют, тряпицей красной кругом её обмотают, на живу нитку помост себе сладют – и на нёво лезут все друг за дружкой, по ранжиру. Бород у них уж нету никакех – ни клином, ни заступом. А токо рылы скоблёны-бабьи, как у плясунов. У скоморохов-плясунов. Вместо бороды-то – сё быдто пятка гола наружу торчит. И стрижены, знашь, не под кружалу-не под горшок, а космёнки у всех до самой до макушки ножницыми обскубаны. Затылки-то – галчины: топырются! У безбожников.

Костюмы на всех кряду – чорны-дорогея… А спины – сё уж одно корытом: как у бесов.

Ну и вот: гляну я середь ихого праздника, середь демон-страдции ихой остановлюсь: ну-у, полезли наверх, пузаны. На краснай свой насест, галчины затылки.

– Да-а… – в сторону-то сё подумыю. – Вон ведь как иссушила вас заботушка – о судьбах-то людскех! Совсем уж вы исстрадались. И от печали-кручины за весь народ-от сами себя ширше стали, радетели…

Он, каждай начальник присланай, урод, что ль, какой от выучки ихой делатся? Без глаз, без ушей, знашь. Чистай пенёк. А кто ёму дело калякать зачнёт, из лунёвских-то из старых, он сей же час с открытыми глазами, знашь, стоймя-сидьмя от важности – тут жа засыпат. Глаза токо стеклянны по круглому сделат, их для блезиру как следоват установит-наведёт, чтоб уж не захлопнулись ба, – и спит из прынципу: не слушат! А просыпатся – токо если другой начальник какой к нёму подбегёт, с бумажонкой-документом сбоку подскочит. Уж токо для нёво чуток проснётся. Подпишет. Каракульку, другую. Ручкой маненько наваракат – да опять спит как статуй.

Поделиться с друзьями: