Средневековая Европа. От падения Рима до Реформации
Шрифт:
Динамика взаимоотношений землевладельцев и крестьян обусловливала в Средние века не только экономическое, но и социально-политическое развитие. Она обозначала границы, присущие социальному расслоению (см. главу 10), и именно на нее опиралась вся земельная политика, о которой говорилось выше. В последующих главах мы увидим, как менялась эта динамика в разные периоды и при разных обстоятельствах: как в Северной Европе крестьянство теряло свою независимость во второй половине Средних веков (глава 5); как изменился характер сеньориального землевладения в Западной Европе XI века, принеся с собой множество дополнительных повинностей, насильственно взимавшихся с местного крестьянского населения (глава 6); как отразился экономический подъем середины средневекового периода на благополучии крестьян и господ и на выстраивании отношений между ними (глава 7); как возникло и насколько успешным было позднесредневековое крестьянское сопротивление землевладельцам и государству (глава 12). Однако на протяжении всей книги важно учитывать простую истину: богатство и политическая власть строились на эксплуатации крестьянского большинства. Вся экономическая динамика средневекового общественного строя, включая любые изменения, которые мы обычно называем экономическим «развитием» – рост числа и размеров рынков, рост городов и ремесленного производства в расчете в основном на аристократический спрос, – держалась на неравенстве между землевладельцами и крестьянами и на излишках, которые первым удавалось изъять у вторых. Разумеется, это не значит, что крестьяне будут упоминаться на каждой странице, но почти все, что упоминаться будет, существовало за счет излишков, подневольно отдаваемых в качестве ренты, и забывать об этом было бы ошибкой.
Что касается базовой средневековой культурной парадигмы, тут обобщать сложнее – и сложнее делать выборку. Здесь я обозначу только три аспекта средневековой культуры, включающие в себя представления, несколько более других распространенные на территории Европы, – отношение к чести, полу и религии. Каждый из них еще появится на страницах этой книги и будет разобран подробнее, применительно к конкретным областям и периодам, однако некоторое предисловие необходимо. Как мы уже видели, честь служила мощной движущей силой в политических отношениях в середине Средних веков – как, впрочем, и прежде, и после. Трудно переоценить, насколько важно было сохранять репутацию человека честного и благородного в любой части Европы в любой период для представителя любого средневекового сословия, в том числе крестьянского, даже если другие зачастую считали, что у крестьян чести нет; в том числе и для женщин, даже если окружающие зачастую подразумевали под честью женщины честь ее мужской родни. Обвинения в вероломстве, трусости, воровстве, незаконной половой связи (для женщин), а также положение рогоносца (для мужчин) – все это угрожало потерей чести. Если человека ловили на воровстве, ему грозила смерть (кража, совершаемая тайно, в большей части средневековой Европы считалась хуже убийства, получающего огласку), а если он и оставался в живых, то лишался доброго имени – того, что в позднем Средневековье называлось fama, и это значило, что он не мог свидетельствовать в суде, а в некоторых случаях даже и приносить присягу. Это само по себе становилось серьезной проблемой, поскольку присяги и клятвы были неотъемлемой частью не только политики, но и судебных процедур, и потому утрата честного имени во многом лишала человека юридической защиты [22] .
22
См., например: T. B. Lambert, ‘Theft, homicide and crime in late Anglo-Saxon law’ (2012); T. Fenster and D. Smail, Fama (2003). О чести в раннесредневековом контексте см.: Smith, Europe after Rome, 100–14.
Мужчины защищали свою честь от подобных обвинений, а также крупных или мелких оскорблений другого рода официальными клятвами – а иногда силой, не размениваясь на слова. Сила сама по себе была достаточно весомым аргументом в судебных разбирательствах: покушение на чужую собственность демонстрировало достаточную серьезность намерений и готовность к судебному противостоянию. Если же вы не защитили свою собственность от посягательств, возможно, ваши права на нее не так уж неоспоримы. Крестьяне носили ножи и пускали их в ход; статистика убийств в средневековых английских деревнях не слишком отстает от показателей самых неблагополучных в криминальном отношении американских городов XX века [23] . Оскорбленные представители знати в среднем и позднем Средневековье нападали на земли и замки обидчика (дуэли до самого конца Средних веков и позже были не так распространены). Убийство из мести было в порядке вещей и честь убившего не пятнало. Нельзя сказать, что в большинстве стран средневековой Европы кровная вражда была неотъемлемой частью уклада. Если не брать явные исключения (Исландию, например, и позднесредневековую итальянскую городскую верхушку), применение насилия в основном было однократным, и дело решалось компенсацией и/или судебным разбирательством. При этом если череду насильственных действий, которую мы зовем кровной враждой, прекращали с помощью денег и подарков, это тоже могли расценить как бесчестье, поэтому, и вступая на путь вражды, и сходя с него, приходилось вести себя осмотрительно, чтобы не уронить собственное достоинство. Даже церковники, задачей которых было прекращение насилия (чему у нас имеется немало примеров), эту логику понимали. Так, епископ Григорий Турский (ум. в 594), написавший очень подробную «Историю франков», повествует о знатном жителе Тура по имени Храмнезинд, который согласился принять денежное возмещение за гибель своих родственников от руки другого знатного горожанина, Сихара, и через несколько лет после той распри сел за пиршественный стол со своим бывшим врагом. Разгоряченный вином Сихар заявил, что Храмнезинд озолотился за счет полученного возмещения. И Храмнезинд подумал (сообщает нам Григорий): «Если я не отомщу за гибель своих родственников, я не достоин называться мужчиной, а должен буду называться слабой женщиной» – и прикончил Сихара на месте. Григорий этот порыв явно одобряет, хотя именно он в свое время посредничал при возмещении ущерба. Оскорбительное заявление Сихара, который, по сути, назвал Храмнезинда трусом, нажившимся на гибели родственников, привело бы к кровопролитию во многих средневековых сообществах. Примерно так же, насколько нам известно, началась знаменитая кровная вражда Буондельмонти и Арриги во Флоренции XIII века [24] .
23
T. R. Gurr, ‘Historical trends in violent crime’ (1981). О стратегическом применении силы в контексте придворной борьбы см., например: C. Wickham, Courts and conflict in twelfth-century Tuscany (1998), 85–8, 199–222. О насилии как норме см. на примере Франции ок. 1300 года: H. Skoda, Medieval violence (2013).
24
W. I. Miller, Bloodtaking and peacemaking (1990), об Исландии; Gregory of Tours, Decem libri historiarum (1951), 9.19, для сравнения – 7.47; C. Lansing, The Florentine magnates (1991), 166–8 – о Буондельмонте ди Буондельмонти. О расплывчатости общего определения «кровной вражды» см.: G. Halsall, ‘Violence and society in the early medieval West’ (1998); о том, как она переходит в междоусобную войну, см.: позднесредневековые источники, приведенные в H. Kaminsky, ‘The noble feud in the middle ages’ (2002); однако библиография там обширная.
Подчеркну: это не значит, что в любом средневековом обществе бытовали одинаковые принципы. Представлением о «средневековом мышлении» злоупотребляют слишком многие авторы, в особенности те, кто стремится доказать, что средневековый человек был не в состоянии «рационально» обдумывать те или иные общественные и религиозные вопросы. И этого тезиса вы в моей книге тоже не найдете. Честь определенно понимали по-разному. Наличие внебрачных детей обычно не порочило мужчину нигде (даже если в некоторых местностях – не во всех – это обстоятельство юридически осложняло жизнь самим детям), но только в отдельных случаях – в частности, в позднесредневековой Ирландии, – считалось позором не признать явившегося на порог с заявлением, что он ваш внебрачный ребенок. У ирландских лордов таких детей набиралось много, зачастую на совершенно эфемерных основаниях [25] . Тем не менее о повсеместной приемлемости защиты чести силой можно говорить с уверенностью. И, как следует из цитаты о Храмнезинде, акцент делался на мужском начале, утверждении себя как мужчины. Еще сильнее этот мотив самоутверждения включался, когда ссорящиеся находились в подпитии, что случалось часто – очень многие оскорбления, становившиеся поводом к насилию, наносились во время возлияний. (Император Карл Великий, по утверждению его биографа Эйнгарда, пить не любил. Утверждение сомнительное, однако явно призванное подчеркнуть исключительность правителя.) При этом распитие пива, вина и меда таило в себе не только риск: это был стандартный способ закрепить верность. Если люди пьют за одним столом (впрочем, и едят тоже), значит, имеют взаимные обязательства; если вы пьете на пиру у господина, значит, обязуетесь сражаться за него и уроните честь, если отступитесь. Распространенный в средневековых сказаниях сюжет – имеющий в своей основе подлинные события – когда врагов приглашали на пир, чтобы помириться, а на пиру убивали. Стратегически оправданный ход – ведь за столом противник не ожидает подвоха, – но совершенно бесчестный [26] . И сами по себе совместные возлияния – тоже очень мужское занятие. Во многих средневековых обществах женщины на такие пиры не допускались – за исключением супруги устроителя пира, находившейся на особом положении.
25
K. W. Nicholls, Gaelic and Gaelicized Ireland in the middle ages (1993), 98–100.
26
Einhard, Vita Karoli Magni (1911), c. 24; о необходимости возлияний см., например: лейтмотив раннесредневековой валлийской поэмы Y Gododdin. Сюжеты с убийством за пиршественным столом см., например, у Gregory of Tours, Decem libri historiarum, 10.27 – достаточно наглядное описание.
Для женщин пространство в этом обществе было сильно ограничено. Гендерные роли были четко расписаны: в крестьянском обществе пахать мог только мужчина, а прясть – женщина, и подобные нормы были довольно широко распространены во времени и пространстве (например, в Китае действовало такое же правило). В большинстве средневековых обществ женщине не прощался даже намек на интимные вольности, приемлемые для гетеросексуальных мужчин; решение вопросов силой им тоже было заказано – за них дрались и сражались мужчины. Иногда женщина и вовсе не имела общественных прав – в раннесредневековой Италии и Ирландии, например, женщин перед законом представляли мужчины, и наследовать землю им было сложно. Однако такие крайности являлись, скорее, исключением, и во множестве других средневековых обществ женщины и мужчины наделялись равными правами наследования, допускалось появление женщин в суде и даже (пусть реже) участие в общественных собраниях [27] . Встречались в Средневековье и женщины, облеченные политической властью, – правившие либо от лица детей после смерти мужа, либо, в более редких случаях, как правило в позднем Средневековье, – как наследницы при отсутствии братьев. Некоторые королевы, такие как Маргарита Датская или Изабелла Кастильская в XV веке, справлялись с полномочиями правителей более чем успешно. В главах о раннем Средневековье перед нами также предстанет не одна могущественная королева-мать.
27
P. Skinner, Women in medieval Italian society, 500–1200 (2001), 35–47 об Италии; F. Kelly, A guide to early Irish law (1988), 104–5. В целом о раннем Средневековье см.: Smith, Europe after Rome, 115–47; L. Brubaker and J. M. H. Smith, Gender in the early medieval world (2004); L. M. Bitel, Women in early medieval Europe, 400–1000 (2002). О второй половине Средних веков (но с важными отсылками к более раннему периоду) основы можно найти в J. M. Bennett and R. M. Karras, The Oxford handbook of women and gender in medieval Europe (2013). О женском представительстве на собраниях в поздней англосаксонской Англии см.: A. J. Robertson, Anglo-Saxon charters (1939), nn. 66, 78; J. Crick, Charters of St Albans (2007), n. 7. О стереотипах в Китае см.: Li Bozhong, Agricultural development in Jiangnan, 1620–1850 (1998), 143.
К вопросам гендерных ролей я еще вернусь в главе 10 – мы будем рассматривать их более подробно в позднесредневековом контексте, когда сможем, наконец, поговорить не только о королевах и представительницах высшей знати. Предварительно скажу лишь, что основное различие между ранним и поздним Средневековьем – на большей части Европы, по крайней мере, – я вижу в росте многозначности женской роли по мере постепенного усложнения общественных отношений. Юридические ограничения, поначалу иногда довольно суровые, впоследствии зачастую несколько сглаживались, хотя в вопросах наследования к женщинам никогда не бывали благосклонны (в ряде мест наследовать стало даже сложнее) и их роль всегда была ограниченной. Отчасти это объяснимо, если оценить, в каком положении тогда находились мужчины: человек, боящийся насилия (как большинство современных мужчин), имел мало шансов на долгую жизнь в обществе, в котором от него требовалось участие в военных действиях, и едва ли пользовался бы уважением в деревне – если только он не был служителем церкви, что в какой-то мере освобождало от необходимости применять силу. (Однако нельзя не отметить, что многие церковники охотно сражались в войнах; и наоборот, на смиренных церковников с их обетом безбрачия часто поглядывали с некоторым презрением в силу неопределенности их гендерного статуса.) Таким образом, вопросы чести регламентировали публичное мужское поведение не менее строго, чем женское, хоть и в другом ключе [28] . Однако самые жесткие ограничения всегда касались женщин. Общество в Средневековье – впрочем, не только в Средневековье – было ориентировано на мужчин.
28
Общие сведения см.: C. A. Lees, Medieval masculinities (1994); D. M. Hadley, Masculinity in medieval Europe (1999). О выучке, необходимой для участия в сражениях в раннем Средневековье, см.: G. Halsall, Warfare and society in the barbarian West, 450–900 (2003), 177–214.
Если же говорить о религии, то, как ни банально утверждение, что средневековый человек был религиозен, религиозными действительно были все – и иудеи, и мусульмане, и язычники, и христиане, составлявшие в позднем Средневековье в Европе большинство. (Что касается атеистов, если они и существовали, то почти всегда оставались в тени [29] .) Эта прописная истина часто объясняется «властью Церкви» – дескать, проповедники внушали пастве смирение и покорность, стращая вечными муками в аду и так далее. На самом деле такие проповеди были характерны, скорее, для начала Нового времени с его соперничеством протестантства и католичества. До того деятели Церкви, как правило, хорошо отдавали себе отчет в том, как много они могут требовать от паствы, – если в принципе проповедовали, поскольку проповеди, хоть и существовали всегда и получили новое развитие начиная с конца XII века, не являлись непременным атрибутом их деятельности [30] . Но вместе с тем, несмотря на постоянные, из века в век повторяющиеся жалобы духовенства на нежелание мирян следовать наставлениям Церкви, рассчитывать на то, что паства воспримет основные принципы христианской веры, церковники могли. Да, у мирян представление об этих принципах не всегда совпадало с церковным, и в разные периоды священники реагировали на это расхождение по-разному. В раннем Средневековье они порицали «языческие», с их точки зрения, пережитки, в частности, обряды, казавшиеся несовместимыми с христианским учением. В более поздние века поводом для недовольства в основном выступали распространенные виды «греховных» поступков либо, примерно после 1000 года, ереси – то есть богословские учения, которые Церковь, латинская или греческая, расценивала как противоречащие своей доктрине, особенно если они отвергали церковную иерархию. Надо сказать, что миряне не всегда уступали моралистам-церковникам в строгости соблюдения заповедей. Все монашеское движение, а позже и нищенствующие ордена были светскими (рукоположенное священство составляло в мужских монастырях меньшинство, а в женских отсутствовало вовсе, поскольку сан мог принять только мужчина). В этих случаях человек по собственному почину принимал обязательство соблюдать христианский обычай в зачастую крайне строгой его форме, хотя, как правило, законность этому обету придавали не менее строгие формы повиновения настоятелю/настоятельнице, а в их лице – церковному ордену, однако эти обеты не предполагали или, по крайней мере, не должны были предполагать автономных верований. Далее – в главах 8, 10 и 12 – мы еще увидим, к чему приводило формирование собственных богословских и духовных взглядов в тех или иных объединениях мирян начиная с 1150 года. Но ясно, что христианское мирское сообщество, независимо от того, насколько хорошо оно разбиралось в тонкостях доктрины и было готово следовать призывам церковников, особенно в том, что касалось интимных отношений и «благородного насилия», отводило религии крайне важную роль, и распространена она была повсеместно.
29
См.: гл. 8 о разных вариантах скептических реакций местного населения на основные христианские обряды и догмы; но скепсис – это не то же самое, что полное неверие, которое, судя по всему, было редкостью: см.: J. H. Arnold, Belief and unbelief in medieval Europe (2005), 225–30.
30
См.: гл. 8 о проповедовании.
Подчеркиваю это обстоятельство не потому, что кто-то его оспаривает, а потому, что мы не всегда осознаем в полной мере, что из этого следует. Светские и религиозные мотивы историки зачастую разделяют и относят к потенциально или действительно противоборствующим категориям. Когда знать основывала монастыри или дарила им большие земельные наделы, а своих родственников назначала настоятелями, она делала это из религиозных побуждений, приводимых в дарственных (обмен сокровищ земных на сокровища небесные и т. п.), или чтобы находящийся под контролем данного знатного рода монастырь служил долгосрочным вложением в виде земельных угодий на случай, если семья разрастется и землю придется делить? Короли ставили во главе епархии собственных капелланов и других придворных потому, что видели в них образец добродетели и идеальную кандидатуру на должность епископа, или потому, что стремились укрепить свою власть в отдаленных частях королевства и назначали самых верных и надежных туда, где требовался крепкий оплот? Сыновья франкского императора Людовика Благочестивого вынудили его совершить публичное покаяние в 833 году (см. главу 4), поскольку значительная доля франкского политического класса считала его грехи слишком тяжкими и, как следствие, угрожающими нравственному облику империи, или потому что сыновья хотели нейтрализовать его и добивались окончательного отречения от власти в их пользу? Крестоносцев вел с распятием в руках в Палестину в 1096 году религиозный пыл (см. главу 6), желание вызволить христианские святыни из рук иноверцев или религиозными мотивами они попросту оправдывали захват чужих земель? Почти каждый из этих вопросов предполагает ответ «да» на обе его части, но гораздо важнее осознавать, что эти противопоставления на самом деле условны: оба мотива были неразрывны и в сознании средневекового человека существовали как единое целое. Разумеется, одни политические деятели были циничнее, другие – набожнее, но ни те ни другие – за исключением разве что немногих религиозных фанатиков – не увидели бы противопоставления в мотивах, которые мы норовим рассортировать. Своекорыстие значительной доли средневековой религиозной риторики, особенно исходящей из уст облеченных властью, нам зачастую более чем очевидно, однако лицемерия в ней не было. Возможно, именно лицемерие (нам) было бы проще объяснить, однако почти каждый из этих людей действительно верил в то, что говорил. И нам нужно учитывать это при оценке любых средневековых политических действий и поступков, даже самых хитроумно спланированных.
Это лишь введение, предисловие к тому, о чем мы будем говорить дальше. В последующих главах основное внимание будет уделено переломным моментам и ключевым для понимания этапам развития, которые я обрисовал в начале главы. Кроме того, на протяжении всей книги мы будем наблюдать, как исходные общие условия на каждой стадии дальнейшего развития варьировались: раннесредневековый уклад очень сильно отличался от позднесредневекового, франкский – от византийского и так далее. Этими различиями в значительной степени и интересно средневековое тысячелетие, однако в то же время из частей складывается целое. Между разными средневековыми обществами существовали экономические, социальные, политические и культурные параллели, стоящие того, чтобы отслеживать и объяснять их. Я постараюсь по мере возможности заняться и этим – насколько позволит необходимость ограничить анализ тысячи лет Средневековья вчетверо меньшим количеством страниц.
Глава 2
Рим и его западные преемники
500–750 гг.
Почему пала Римская империя? Если коротко – она не пала. Половина империи – восточная, со столицей в Константинополе, занимавшая территорию нынешних Балкан, Турции, Египта и стран Леванта, – благополучно пережила раскол и завоевание западной части (нынешней Франции, Испании, Италии, севера Африки, Британии) иноземцами, произошедшие в V веке. Как мы убедимся в следующей главе, не сломили ее и массовые нашествия два века спустя. Восточная Римская империя – которую мы далее будем называть Византийской, хотя ее подданные до самого конца именовали себя римлянами (ромеями), – продержалась еще тысячу лет, пока последние ее земли не покорились в XV веке османам. Те, переняв у Византии (Рима) ряд основополагающих принципов финансового и административного устройства, принялись строить собственную империю со столицей в бывшем Константинополе, ныне Стамбуле. Таким образом, в определенном смысле Римская империя просуществовала до Первой мировой войны, когда рухнуло и Османское государство.
Я говорю это не для того, чтобы создать образ прошлого, которое никогда не претерпевает изменений, – какие-то его элементы всегда присутствуют в настоящем, однако это не значит, что в прошлом не происходило серьезных трансформаций, без которых не обошлась, в частности, и Византийская империя. Я имею в виду другое. Когда речь идет о каких-то переломных событиях – конец мирной жизни для Европы в 1914 году, распад Советского Союза в 1991-м, – историки делятся на тех, кому такие катастрофы кажутся неизбежностью, обусловленной структурными предпосылками, зачастую зревшими достаточно долго и в какой-то исторический момент сошедшимися воедино, и тех, кто объясняет эти переломные события волей случая, результатом неких сиюминутных, почти случайных политических решений. Даже если историк учитывает нюансы и тонкости, он все равно в качестве более значимых выбирает из общей мешанины либо структурные факторы, либо политические. Я сам в основном тяготею к структуралистам. Но применительно к Римской империи V века о назревавших предпосылках краха ее западной части говорить сложно, поскольку на восточную половину они, со всей очевидностью, не распространились. Тем не менее какие-то структурные причины назвать можно: Запад мог быть или стать более слабым, чем Восток, или же более уязвимым для захватчиков. Тенденция, зародившаяся еще в III веке и окончательно закрепившаяся в V веке, к административному делению империи на две отдельные части – для удобства логистики – также могла ослабить целостность государства и его способность противостоять внешней угрозе. Среди сотен конкурирующих гипотез, касающихся причин «падения» Рима, все эти доводы обязательно отыщутся и будут выглядеть вполне весомо [31] . Тем не менее в данном случае гораздо более примечательны сиюминутные решения, иногда простые человеческие ошибки. Поскольку за точку отсчета в нашем повествовании мы берем 500 год, примерное начало Средневековья, то, в принципе, имеем полное право вынести пока еще римский Запад V века за скобки – как несоответствующий эпохе. Однако нам все же придется отступить на шаг и окинуть предшествующие события хотя бы беглым взглядом – слишком сильно было то влияние, которое они оказали на дальнейшую историю. Кроме того, напрашивается еще одно предположение: если, скажем, в 400 году в Западной Римской империи отсутствовали серьезные структурные дефекты, немало элементов ее устройства должны были пережить кризис V века. Так оно и случилось, в чем мы будем неоднократно убеждаться на протяжении этой главы.
31
A. Demandt, Der Fall Roms (2014), 719 with 638–9 перечисляет 227 гипотетических причин «падения» Рима – по сравнению с 210 в первом издании.